Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 41
Углубляя типы в характеры, Иванов, как и положено в классическом романе, каждому персонажу отводил по главе. Все их, как утверждали в школе, можно пересказать своими словами. Но еще интересней, отойдя от холста так далеко, как позволяет стенка, окинуть всю группу одним взглядом, увидев в ней фантастическую тварь, архитектурное украшение или политическую манифестацию. Одни принимали эту причудливо изогнутую процессию за ядовитую ехидну, другие – за колоннаду будущего храма, третьи – за угнетенный русский народ.
Не зная, с кем согласиться, я пошел другим путем, взявшись за расшифровку ивановской тайнописи с помощью ножниц. Вырезав из пейзажа людей, я обнаружил на их месте зияние, напоминающее Черное море.
Чувствуя себя кладоискателем, я сменил канцелярские ножницы на маникюрные и удалил с картины ее главного героя. Образовавшееся в верхней части отверстие бесспорно походило на замочную скважину. Ключ к ней, надо полагать, – откровение.
Изрезанная картина мне понравилась даже больше целой. Христос на ней вернулся к себе, став незаполнимой дырой в душе, с которой каждый справляется по своей вере.
Иванов был нашим запоздалым Возрождением. Решив вслед за ним примирить Афины с Иерусалимом, он провел 24 года над одной, но очень большой картиной. Обнаружив, что даже в нее не помещается история с мифом и религия с верой, разочаровавшийся в своем полотне художник ушел в реформаторы. Первый русский космист, вроде Циолковского и героев Платонова, Иванов задумал претворить жизнь в искусство, заменив все церкви мира одним универсальным храмом с пятью сотнями фресок. Для них Иванов успел создать лишь гениальные эскизы, где все дрожит и мечется, течет и несется. Эти библейские этюды – будто предвидение волновой физики, которую еще до Эйнштейна открыл Ван Гог, а закрыла атомная бомба.
Считается, что убившая Иванова холера помешала реализоваться ренессансному по размаху проекту. Но вряд ли стоит жаловаться на то, что нам достались лишь лоскуты истины, а не укутывающее ее одеяло.
Саврасов Форточка
По утрам я чувствовал себя как Афанасий Никитин, по вечерам – как Садко Богатый гость. Обильное чудесами путешествие не оставляло меня без экзотики ни на час. Я медитировал под деревом бодхи, где Будда произнес первую проповедь. В его родном городе свирепые бабуины швыряли в меня плоды и сучья. Я катался на слонихе-ровеснице по розовому Джайпуру. В Бенаресе я видел, как паломники душистой веточкой чистят зубы, зачерпывая воду из Ганга (мимо проплывали плоты с полусожженными трупами). Я побывал на похоронах знатного гурка (за гробом несли британские ордена и кривой кинжал покойника). Приносил жертву (голубя) в непальском храме Кали. Пил мутное пиво-чанг с шерпами. Видел тигров-альбиносов в саду раджи. В Дели я подружился с сикхом, в Агре встретил бога, в пустыне ел акриды. Но когда эта часть Азии показалась мне исчерпанной, наиболее утонченный из моих гидов сказал, что безумие – уезжать домой, не увидав жемчужину Индостана: заповедник с самыми редкими животными во всех тропиках.
Не устояв, я нанял машину с шофером (иностранцам не позволяют водить, чтобы сдуру не задавили корову). Мы выехали на рассвете, как только освободилась дорога, на которой ночевали нищие. Но и без них езда была нелегкой – за городом асфальт кончился, и машина постоянно застревала – то в пробках, то в канавах. Измученные тряской, мы добрались до цели лишь к вечеру.
Спешившись у высоких ворот, мы молча прошли немалый остаток пути по тропе с колючками. На берегу полноводного по зимнему времени ручья проводник показал мне знаком, куда смотреть. Но я ничего не видел, пока он не одолжил мне артиллерийский бинокль с насадкой для ночного ви́дения. Справившись с незнакомой оптикой, я наконец заметил небольших черных птиц, летающих над саванной. Тут, уже не справившись с восторгом, егерь в чалме шепнул мне в ухо: «Грачи прилетели!»
Грачи и в самом деле интересные птицы. Согласно писаниям орнитологов, их отличает упрямство. Выбрав себе жилье, они остаются ему верны, что бы ни делали люди и хищники.
– Когда Лейпцигская городская дума, – пишет Брем, – решила избавиться от грачей, в изобилии поселившихся на соседних тополях, в дело пустили стрелков и вооруженную силу. Ничего не добившись, перед птицами развернули кроваво-красное революционное знамя. Красные флаги, – продолжает не без удовольствия классик, – весело трепетали по ветру под гнездами грачей на страх и ужас всех мирных граждан, но грачи не побоялись революционного цвета.
России, однако, грачи нравятся, ибо они двигаются вместе с любимой народом весной, покрывая в день столько же, сколько она: 50 километров. Возможно, поэтому, когда поздним ноябрем 1871 года, накануне долгой петербургской зимы, в Академии художеств открылась первая выставка передвижников, ее душой безоговорочно признали картину Саврасова. В каталоге она называлась с подчеркивающим неизбежность весны радостным восклицательным знаком: «Грачи прилетели!»[31]
Во времена, когда кардинальная простота спорила с радикальной наивностью, всякую картину считали честным окном. Выглянув из него, зритель видел примерно то же, что он мог бы разглядеть и без художника. Но премьера скромного отечественного импрессионизма, картина Саврасова была не окном, а форточкой, уникальным (я нигде больше ее не встречал) ответом на русские морозы. Полотно «Грачи прилетели!» выполняет ту же функцию: впускает свежий воздух, по-прежнему опьяняющий зрителя, особенно – зимой.
С тех пор квадратный холст Саврасова вошел в ДНК россиян, превратившись в мнемонический знак нации и эпиграф ее природы.
Я встречался с этой картиной в букваре и в детской комнате милиции, в депо пожарной охраны и в кабинете университетского ректора. Она висела (рядом с иконкой) в избе пасечника, делившегося со мной фольклором, и в квартире участкового, за дочкой которого я безуспешно ухаживал. Избавиться от «Грачей», как и предупреждал Брем, невозможно. Остается их полюбить, причем с недоступной чужеземцу страстью:
Не поймет и не заметитГордый взор иноплеменный,Что сквозит и тайно светитВ наготе твоей смиренной.
Но что бы ни утверждал Тютчев и другие патриоты, убогая прелесть нищеты вовсе не является исключительно русским достоянием. Эксклюзивной, говоря по-нерусски, картину Саврасова делает не архитектура худого забора и покосившегося сарая, а специфический тип отношений между родной землей и присущими именно ей временами года.
В континентальной державе зима и лето стабильны, постоянны, даже вечны – как смерть и жизнь. Зато весна и осень – мимолетны. И не потому, что коротки, а потому что их суть проявляется в перемене, в движении, в росте или угасании. В этом их творческий характер.
В речной стране, где ледоход встречали разбивающие заторы пушки, смена сезонов была долгожданным и опасным, как революция, потрясением. Об этом – «Весна священная», где воинственные остинато Стравинского выколачивают дробь из отечественной природы. Русская весна требует жертв, без которых не может обойтись необходимая, неизбежная и всегда волнующая метаморфоза.
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 41