Ознакомительная версия. Доступно 70 страниц из 346
Марксизм как идеология безродных пролетариев победил в Российской империи и умер вместе с Советским Союзом. Другие доморощенные коммунистические движения – под руководством Мао, Ходжи, Тито, Сандино, Фиделя, Хо-Ши-Мина, Ким Ир Сена, Пол Пота – были в основном нативистскими (антиколониальными, ветхозаветными). Такими же были «Сендеро Луминосо» в Перу и Революционные вооруженные силы Колумбии (ФАРК). Коммунистические партии Китая и Вьетнама не пострадали от перехода к капитализму, потому что всегда были национально-освободительными движениями. В Советском Союзе легализация частной собственности оставила короля голым.
Одной из причин хрупкости большевизма была его недостаточная русскость. Другой – чрезмерная русскость страны, которой он завладел. Русских православных (в отличие от евреев и старообрядцев) никто не реформировал и не контрреформировал. Их не научили, как жить с Большим Отцом, которого нельзя заговорить или задобрить; как найти спасение при помощи неустанного самодисциплинирования; как видеть в Иисусе основоположника тоталитаризма (мысль преступна, вина неизбежна); и как предвосхищать цензуру самоцензурой, полицейский надзор всеобщим доносительством, а государственные репрессии – добровольным послушанием[1928].
Большевизм был русской Реформацией – попыткой превращения рабочих и крестьян в следящих за собой и соседями современных граждан. Средства (включая исповеди, доносы и отлучения, сопровождаемые чисткой зубов и ликвидацией неграмотности) были хорошо знакомы, но результаты оставляли желать лучшего. В Доме правительства и осушенных частях Болота не было недостатка в чувстве вины и работе над собой, но к концу века мало кто сомневался, что большинство советских людей смотрят на дисциплину как на внешнюю силу, а не внутреннюю потребность. Большевистская Реформация не стала массовым движением: она была миссионерской кампанией секты, которая захватила Вавилон, но не смогла ни обратить варваров, ни воспроизвести себя в домашнем кругу. Дети отцов-основателей перешли от подросткового предвкушения новых открытий к усталой иронии тех, кто везде был и все испытал. То, что не удивительно для одной человеческой жизни (старческий романтизм почти так же непривлекателен, как младенческая ирония), – не всегда приложимо к историческим эпохам (которые могут длиться столетиями). Советская эпоха не пережила одну человеческую жизнь.
Эпилог. Дом на набережной
Юрий Трифонов сдержал обещание, которое дал друзьям из Дома правительства, когда ему было четырнадцать лет. Он стал писателем и посвятил свою «лиру» памяти. «Надо ли вспоминать? – спрашивает рассказчик в романе «Время и место». – Бог ты мой, так же глупо, как: надо ли жить? Ведь вспоминать и жить – это цельно, слитно, не уничтожаемо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет»[1929].
Проза Трифонова – поиск этого глагола. Жизнь в памяти равна бессмертию. У каждого дома есть история, но у немногих есть историки. У Дома правительства есть Юрий Трифонов.
Вспоминать можно по-разному. «Пирамида» Леонида Леонова задумана как зеркальное отражение большевистского апокалипсиса. Небесный воин оказывается Зверем, но картина Армагеддона не меняется; память есть перевернутое пророчество. Юрий Трифонов отказался от откровения ради иронии в двенадцатилетнем возрасте (в рассказе о мальчиках, пишущих рассказ). В его последнем рассказе, написанном за четыре месяца до смерти (28 марта 1981 года), герой едет в Финляндию и пытается вспомнить жизнь там в конце 1920-х, когда ему было два года, а отец, «оторванный от мировой революции», служил советским торгпредом. Он помнит отца, серое небо, мачты и рыжую лошадь. Небо и мачты не изменились, а в последний день он находит старую женщину, которая помнит отца и рыжую лошадь. «Вот что странно, – думает он в поезде по дороге домой. – Все умещается внутри кольца. Вначале была лошадь, потом возникла опять совершенно неожиданно. А все остальное – в середине»[1930].
Вспоминать можно разное. Леонид Леонов помнил катастрофу, о которой предупреждал Достоевский. Юрий Трифонов помнил отца, серое небо, мачты, рыжую лошадь и все «то невосполнимое, что называется жизнью». Воспоминания, которые стали прозой, состоят из двух поколений и их миров: революции и ее детей. «Мой отец, – говорит один из его рассказчиков, – всю жизнь пронес на себе печать семнадцатого года. А есть люди конца двадцатых годов, середины тридцатых, и люди начала войны, и люди конца войны, и они, как и мой отец, остаются такими до конца своих жизней». Дни творения отделены друг от друга «пробелами, разрывами и пустотами», без которых жизнь и история непредставимы. «Похоже на театр: первое явление, второе, третье, восемнадцатое. Каждый раз человек является немного другим. Но между явлениями проходят годы, десятилетия»[1931].
Дом на набережной. Детский рисунок Юрия Трифонова. Предоставлено Ольгой Трифоновой
Главные герои Трифонова – его современники, люди, всю жизнь пронесшие на себе печать счастливого детства. Первое явление происходит в Доме правительства, который Трифонов переименовал в «Дом на набережной», потому что река важнее правительства. «Во дворах всегда был сырой воздух, пахло рекой, и запах реки был в комнатах, особенно в большой отцовской». Люди покинули дом, но не реку. Они «летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона». Поток переживет здание; только набережная объединяет время и место[1932].
Когда-то я жил в этом доме. Нет – тот дом давно умер, исчез, я жил в другом доме, но в этих стенах, громадных темно-серых, бетонированных, похожих на крепость. Дом возвышался над двухэтажной мелкотой, особнячками, церквушками, колоколенками, старыми фабриками, набережными с гранитным парапетом, и с обеих сторон его обтекала река. Он стоял на острове и был похож на корабль, тяжеловесный и несуразный, без мачт, без руля и без труб, громоздкий ящик, ковчег, набитый людьми, готовый к отплытию. Куда? Никто не знал, никто не догадывался об этом. Людям, которые проходили по улице мимо его стен, мерцавших сотнями маленьких крепостных окон, дом казался несокрушимым и вечным, как скала: его стены за тридцать лет не изменили своего темно-серого цвета[1933].
Ознакомительная версия. Доступно 70 страниц из 346