Первый закон прямо-таки противоречит нашим экономическим концепциям. Понятия о конкуренции не существовало: за этим следила Церковь, так как конкуренция могла бы порождать только соперничество, зависть, грех. Продукты, полученные за счет земли, недр или скота, предназначались ли они для пропитания или ремесленной обработки, для всех были одними и теми же, и усилие, какого требовало их предложение покупателю, тоже могло быть только равным для каждого. Никакой «рекламы», которая бы обманывала покупателя, изобличая стремление к выгоде; никакого ценового демпинга, который наносил бы урон труду ближнего. И если в городе прилавки мясников или ткацкие мастерские теснились на одной и той же улице (кстати, куда менее плотно, чем твердят об этом), то вовсе не для того, чтобы выставлять рядом одинаковые изделия по одной цене, что выглядит бессмысленным занятием, но для того, чтобы обучение ремеслу происходило «в деле», в среде родственников или собратьев по цеху. Впрочем, не стоит видеть здесь некоего золотого века: одного дело обогащало, другого разоряло; различия между ними состояли в приеме покупателя, представлении товаров, мастерстве, а не в большем предпринимательском духе у одного и почти филантропическом самоотречении у другого. Тем не менее, хоть каждый старался выгадать, как во все времена, любого нарушителя немедля карали строгие муниципальные уставы: штука сукна, проверенная на рынке муниципальным чиновником и сочтенная более короткой, более длинной или более легкой, чем было предписано, прилюдно уничтожалась, а недобросовестный или неумелый ремесленник подвергался штрафу; в те времена скудости бросали в воду даже слишком маленький или слишком черный хлеб. В глазах экономистов, во множестве появившихся в XVI веке, эти нормативные узы могли выглядеть только удушением свободной инициативы и в какой-то мере стремления к наживе как движущей силы экономики. Дальнейшее относится уже к нам.
Второй закон не отстоит далеко от первого. Целью труда считались «общее благо» и «добрый товар». В этом, бесспорно, проявлялось христианское милосердие, но еще в большей степени – забота об общественном порядке, без которого невозможно было бы ни получить, ни сохранить их. После того как Каролинги несколько раз, весьма невнятно, проявили здесь свои благие намерения, такого рода надзор над трудом взяли на себя города Северо-Западной Европы или Италии – контроль мер, проверку цен под присмотром вооруженных стражников во избежание насилия; вмешивались в это дело и князья, но до 1250 года не особенно. Правда, в это время в города хлынуло множество неквалифицированных сельчан, добавившихся к безработным городским работникам; францисканским «малым братьям» без труда удавалось поднимать их на восстания; но я не намерен рассказывать о «страхах», о мятежах и забастовках, подавляемых силой. Это уже дела XIV–XV веков, когда регламентированный мир труда начал трещать по швам.
Наконец, третий закон приближает нас к нашему времени; кстати, он позволяет вернуться в сельскую местность. Труд был плодом усилий и приводил к некоему результату, но то и другое не всегда имели одно происхождение: воин добывал славу, но ценой своей крови; клирику приносило известность его влияние, но до этого он был вынужден долго учиться; ремесленник и купец могли обогатиться, но им грозили опасности в дороге и колебания конъюнктуры. А крестьянин? Спасение ему было обеспечено, если он был набожен, занимался рутинным и тяжелым, но мирным трудом, не подвергаясь иным опасностям, кроме капризов природы. Кстати, его доходам, способным вывести его из бедности, ничего или почти ничего не угрожало. Так зачем было будить в себе дух предпринимательства, если нет необходимости? Поселенец, старающийся освоить новые земли? Алчный сутяга, стремящийся отнять у монахов несколько клочков леса, рассчитывая на прибыль? Это меньшинство, и сами их усилия производили эффект лишь через долгое время. Здесь дух продуктивного предпринимательства износился, а рутинные обычаи тормозили прогресс: вот причина, по которой, воздав должное усилиям аграриев X–XIII веков, историк с головой уходит в историю города; там, по крайней мере, труд явно виден!
Но какого труда?
Моралисты или философы XII–XIII веков, более или менее уверенные в том, что они создают «зерцала мира», хорошо умели разделять объекты труда в зависимости от «сословия», социального рельефа и эффективности. Но они даже не пытались охарактеризовать эргономику. А ведь именно она в конечном счете лучше любого системного рассмотрения дает представление о форме и производительности усилий: работают ли люди даром, за зарплату, за вознаграждение или вовсе не работают, ожидая, пока плод не упадет сам.
Каждая из этих групп заслуживает отдельного рассмотрения. Относительно первых прежде всего на ум приходит мысль о рабстве – о человеческом скоте, который захватывали на поле битвы или в диком набеге и который годился на все. Традиционная история стыдливо, или трусливо – как угодно, – закрывает глаза на низость греко-римской «цивилизации», на византийское лицемерие, цинизм мусульман и трусость западной христианской Церкви, которая осуждала торговлю «человеческим мясом», но отказывала ему в своем содействии, хотя именно в этой среде когда-то сделала первые шаги. Прославленные Каролинги совершили немало подлых набегов за Эльбу, на земли славян, «esclaves» (рабов), от которых это название получили вереницы невольников, конвоируемые вплоть до исламских земель, или к восточным христианам; чтобы успокоить иногда пробуждавшуюся совесть, эти порабощенные орды наскоро крестили, спеша передоверить заботу об их переправке евреям. Однако не будем задерживаться на этой первой группе: начиная с VIII–IX веков она стала сокращаться, потому что крупномасштабные набеги прекратились, к тому же многие из этих «недочеловеков» получили кто клочок земли, кто постоянную работу при доме. Но прежде всего рабство было нерентабельным: старики, беременные женщины, маленькие дети представляли собой бесполезное бремя, да и убивать непокорных или больных рабов давно перестали. Следовательно, нужно было искать другое решение.
Не станем упоминать в связи с этим, как непрестанно делают, серваж в качестве «наследника» рабства. Это интеллектуальное упрощение, основанное на том, что над частью крестьянства тяготели некоторые повинности правового и, может быть, еще в большей степени, морального характера. Вся эта арена устлана мертвыми идеями, и мне кажется, что я далеко уклонюсь от темы, если задамся вопросом о происхождении статуса этих ущемленных, «привязанных» (таково значение слова servi) людей. Помимо того, что я убежден: вопреки утверждениям, идущим от Маркса и Блока, это состояние никогда не было всеобщим, к тому же оно очень быстро распалось, – я добавлю, что природа труда серва идентична природе труда свободного крестьянина, не считая некоторых личных повинностей, которые я рассматривать не буду. Так что пусть формальные суждения коллекционируют юристы: все эти труженики с вилами в руках или в виде костей, смешавшихся на кладбище, одинаковы.
Но работников, чей труд не оплачивался, мы можем встретить и в лоне семьи. В семейной группе – в основном крестьянской, реже ремесленной – труд жены, сына, братьев компенсировался только общим доходом группы; каждый действовал в коллективных интересах и только в соответствии со своими возрастом и силами. Правда, последняя особенность вводила своего рода распределение труда, но оно появилось не сразу и зависело лишь от воли отца или авторитета старшего, так же как отказ помогать группе родственников или друзей в занятии, которое человек сочтет недостойным или скучным, например стеречь свиней или разбрасывать навоз, в худшем случае вызывал чей-то гнев или приводил к «лишению десерта». А ведь сама сущность крестьянского труда в том и состояла, что не было иного графика работы, кроме того, какой диктует дневной свет; не было никакого отдыха, кроме изнурения от жатвы или давки винограда; не было иной прибыли, кроме плодов хорошо выполненного труда. И если приходил сосед, чтобы предложить помощь, то эта добровольная услуга расценивалась лишь как акт милосердия, и задачу отблагодарить его за это сообщество возлагало на Бога. Эта предрасположенность к безвозмездному труду и подтверждает расхожее изречение: в средние века кто угодно делал что угодно.