Караман это чувствует и, вместо того чтобы постараться опровергнуть точку зрения Блаватского, обиженно говорит:
— Я ещё раз самым решительным образом протестую против обвинений, которые были мне предъявлены. А вопрос о жеребьёвке я требую поставить на голосование.
Индус сухо говорит:
— Что ж, голосуйте, но поторопитесь. Остается всего лишь пятнадцать минут.
Тогда бортпроводница робко поднимает руку и просит слова. И в который уж раз я чувствую, что совершенно не способен её описать. Я только гляжу на неё. Вряд ли смогу я выразить чувство, которое в этот миг мощной волной захлёстывает меня: ко мне разом возвращается, стократно усилившись, пылкая влюблённость, которую я испытал при первой встрече с нею. Поверьте, я понимаю, как смешон мужчина, когда он так говорит о себе, и особенно мужчина с моей наружностью. Что ж, пусть я буду смешон. Но в то же время мне хочется, чтобы это восхитительное чувство открыто заявило о себе, и среди охватившего меня, подобно всем моим спутникам, ужаса я становлюсь глух и слеп ко всему, ощущая вновь поднимающийся во мне неодолимый порыв, который влечёт меня к ней и одновременно отдаляет от самого себя. Не то чтобы страх мгновенно исчез, но он уже начинает сдавать позиции, и, если он даже потребует, чтобы я проголосовал, это будет его последним надо мною тиранством.
Мне бы хотелось, чтобы остановилось это мгновение, когда бортпроводница, бледная, спокойная, в шапке золотистых волос, решается поднять руку. Глядя на индуса своим чистосердечным взглядом, она произносит мягким, тихим, чуть глуховатым голосом, который отныне, я думаю, будет всегда вызывать у меня прилив глубочайшей нежности:
— Я бы хотела выразить своё мнение.
— Пожалуйста, — говорит индус.
— Я согласна с мсье Караманом. Я не считаю, что мы сами должны тянуть жребий с именем заложника, который будет казнён. Мне кажется, что, поступая так, мы стали бы соучастниками насилия, которому подвергаемся.
Бортпроводница до сих пор говорила так мало и в такой уклончивой манере, что я удивлён, видя, как решительно определяет она свою позицию, ясность и благородство которой внушают мне самое высокое уважение к этой девушке.
— Прекрасно, прекрасно! — говорит Караман, и у него победоносно вздёргивается уголок губы. — И к тому же прекрасно сказано, мадемуазель, — добавляет он с неуклюжей галантностью, которая меня в высшей степени раздражает, как будто никто, кроме меня, не имеет права восхищаться бортпроводницей.
— Возможно, — говорит Блаватский, вульгарность которого впервые вызывает у меня острую неприязнь, — возможно, наша бортпроводница полагает, что в случае, если мы не станем тянуть жребий, ей не угрожает опасность оказаться в числе первых жертв, поскольку кто-то ведь должен разносить нам еду…
— Вы не имеете права так говорить! — с возмущением кричу я.
— Имею, раз уж я им пользуюсь, — говорит Блаватский с поражающей меня твёрдостью. — Впрочем, проблема не в этом. Проблема, стоящая перед нами, — это проблема демократического выбора. И прежде чем мы приступим к голосованию, — продолжает он, с необычайной ловкостью переключая наш спор на обсуждение второстепенных деталей, — имеется один пункт, к которому я бы хотел привлечь ваше внимание. Нас четырнадцать человек. Что будет, если семеро проголосуют за жеребьёвку, а семеро — против?
— Я могу на это ответить, — говорит индус, который следит за дискуссией с огромным вниманием. — Если семеро проголосуют «за» и семеро «против», я буду считать, что большинство не поддерживает идею жеребьёвки, и тогда я сам сделаю свой выбор.
— Что ж, давайте голосовать, — поспешно говорит Блаватский.
Голосование производится простым поднятием рук. Семь голосов за жеребьёвку и шесть против при одном воздержавшемся; воздержалась Мишу, которая очнулась от своих грёз для того только, чтобы сказать, что за спором она не следила и никакого мнения у неё на этот счёт нет, к тому же ей на всё это наплевать. Учитывая последнее заявление индуса, можно утверждать, что именно позиция Мишу и обеспечила победу сторонникам жеребьёвки.
Против проголосовали: разумеется, Караман, а также бортпроводница, мадам Эдмонд, миссис Бойд, миссис Банистер и мадам Мюрзек, то есть все женщины, кроме Мишу. Это женское единодушие объясняется, по-моему, не игрой случая и не поддержкой той принципиальной позиции, которую выразили Караман и бортпроводница. Женщины, вероятно, подумали, быть может даже не всегда сами это сознавая, что, если индусу придётся выбирать самому, его выбор, возможно, и не падёт на представительницу их пола.
Очевидно, по той же самой — или, вернее, по обратной причине голоса мужчин были отданы жеребьёвке. Если я к ним и присоединился, хотя в глубине души согласен был с доводами бортпроводницы, то лишь потому, что в последнюю минуту вспомнил о той резкой враждебности, которую выказал мне индус, — так что мотивы моего голосования были не из самых благородных. Правда и то, что при любом голосовании решение часто диктуется страхом, даже при мирных парламентских выборах.
Ну а я, как только поднял руку, тут же пожалел об этом. И после голосования я просто был убит, что проголосовал не так, как надо.
— Значит, будете тянуть жребий, — говорит индус, не скрывая презрения, на сей раз совершенно оправданного, которое внушил ему наш выбор. — Мистер Серджиус, — продолжает он, — у вас в сумке наверняка найдется бумага. Не будете ли вы любезны подготовить четырнадцать бюллетеней с фамилиями?
В знак согласия я киваю. Голова у меня какая-то ватная, взмокшими от пота ладонями я начинаю делать то, о чём он меня просит. Операция заключается в складывании бумаги и разрезании её на множество листков, и единственная моя забота — сдержать дрожь в руках во время этих манипуляций. Это не так-то легко. Все глаза устремлены на меня. Атмосфера в салоне невероятно напряжённа, и каждый из нас молча лелеет гаденькую надежду, что на листке, предначертанном судьбой, будет стоять не его, а чьё-то другое имя.
Я чувствую в эту минуту всю гнусность такой жеребьёвки, чувствую, насколько права была бортпроводница, когда выступила против неё. Мы собираемся отдать одного из нас на заклание палачу, чтобы ценой его крови купить себе жизнь. Увы, тут нет ничего нового. Назначая жертву для убиения, наш круг лишь доводит до логического конца свой мерзкий эгоизм. От козла отпущения мы очень быстро перешли к искупительной жертве.
Я уже заканчиваю работу, как вдруг Робби с некоторой торжественностью на своём гортанном английском обращается к индусу:
— Я хотел бы кое-что сказать.
— Я слушаю вас, — говорит индус.
Я поднимаю глаза. С золотыми локонами, ниспадающими на изящную шею, с гордо поднятым красивым загорелым лицом, которое озарено ярким светом живых глаз, Робби, кажется, дождался своего звёздного часа. Голосом, в котором звучит с трудом подавляемое ликование, он говорит:
— Я предлагаю себя в качестве добровольца на роль первого заложника, которого вы должны будете казнить.