Время было такое. Детей заставляли не только читать, но и любить великую русскую литературу. Что из этого могло выйти? Ничего хорошего.
«Она была, как всегда на вечерах, в весьма открытом по тогдашней моде спереди и сзади платье. Ее бюст, казавшийся всегда мраморным Пьеру, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи, и так близко от его губ, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться до нее. Он слышал тепло ее тела, запах духов и слышал скрып ее корсета при дыхании. Он видел не ее мраморную красоту, составляющую одно целое с ее платьем, он видел и чувствовал всю прелесть ее тела, которое было закрыто только одеждой».
Покуда Пьер жевал сопли, мы с Элен трахались. Чаще всего после бала, когда она, увлажненная, заходила в уборную припудрить декольте. Как демон, я возникал в зеркале позади нее и, глядя в отражение ее глаз, расстегивал скрипучий корсет, выпускал на волю белую грудь, опускал шуршащие подробности нижней юбки, на ощупь отыскивал горячий вход в эту мраморную красоту.
Я никому не рассказывал о наших свиданиях, носил в себе, иногда выплескивая в потолок. Но проницательная бабушка догадалась, в чем дело, и начала заводить гигиенические разговоры о «Преступлении и наказании». Метод суровый, но эффективный. Вспомнишь папашу Мармеладова – и ничего не хочется.
Сама Галина не любила Достоевского, называла его плохим стилистом, которого сильно улучшили западные переводчики. Критикуя его корявую мизантропию, она заодно пихала в меня обед, гигантскую порцию бигуса со свининой и черносливом. Вообще-то, в меню бывало разное: лапша по-флотски, курица с вермишелью, котлеты с макаронами, спагетти с жареной колбасой. Чего только не было. Но запомнился бигус, наверное, из-за повышенной кислотности. Они с Федором Михайловичем образовали ассоциацию и выработали условный рефлекс. Как собака Павлова, я истекаю слюной, проезжая станцию «Достоевская». И наоборот. Когда вижу капусту с мясом, сразу чувствую желание почтительнейше возвратить богу его билет.
Наедине со мной Галина сбрасывала маску зануды и вовсю сплетничала о великих. От нее многим доставалось. Лермонтову за истеричность, унаследованную от отца, убившего себя после домашней постановки «Гамлета». Некрасову за то, что был картежник и врун. Льву Толстому за женоненавистничество.
– Но как же? – спорил я. – Разве Анна Каренина могла поступить иначе? Ведь паровоз символизирует общество, которое наехало на бедную женщину…
– В первую очередь она был дурой, – перебивала бабушка. – Светские дамы девятнадцатого века не раз бросали мужей и сохраняли уважение окружающих. Марья Нарышкина вертела как хотела и законным супругом, и Александром Первым. Авдотья Панаева держала модный салон. Так что не надо мне про паровоз! Умная женщина всегда наладит свою судьбу. В отличие, кстати, от мужчины.
– Ты хочешь сказать, что Каренина была переодетым Толстым, который был неизлечимым подкаблучником?
– Ты знаешь, что он продавал букинистам свои сочинения втайне от Софьи Андреевны. В таких случаях Лев Николаевич говорил, что мужчина должен иметь «подкожные средства».
– Это как в стихотворении Бродского? Пил, валял дурака под кожею…
– Нет. Толстой имел в виду жир. А вот его кузен, Алексей Константинович, тот покончил с жизнью инъекцией морфия. Это было изысканное и современное для второй половины девятнадцатого века самоубийство.
– Говорят, он ошибся в дозировке.
– Самоубийцы не ошибаются. Человеческое им чуждо.
На десерт у нас были декабристы и компот:
– Знаешь ли ты, мой мальчик, что Гавриил Батеньков считал себя масонским богом, управляющим русской историей? Нет? Вот послушай, какие стихи он посылал из тюрьмы царю: