В 1817–1818 годах, живя в Петербурге, Пушкин усердно посещал театры. Не знаю, однако, ставилась ли в те годы «Днепровская русалка» и был ли Пушкин на её представлении. Из того факта, что в 1823 году он в указанном примечании к «Онегину» точно обозначил происхождение арии «Приди в чертог ко мне златой», — можно заключить лишь то, что опера Краснопольского была ему известна. Может быть, он видел её в театре, может быть, читал, так как «Днепровская русалка» не раз была издана до 1823 года. Из того, что он вкладывает арию в уста комически изображаемой девицы, можно вывести предположение, что и вообще его отношение к «Днепровской русалке» было ироническим.
Но вот, как бы то ни было, несомненен тот факт, что, забыв на время о «Днепровской русалке», — Пушкин впоследствии вновь возвращается к ней и дарит её весьма пристальным вниманием. Несомненным и очевидным влиянием «Днепровской русалки» отмечены три произведения Пушкина: отрывок «Как счастлив я…», «Яныш королевич» (одна из «Песен западных славян») и наконец «Русалка», одно из выдающихся произведений Пушкина, — «Русалка», которой он не закончил, но над которой трудился и думал, по-видимому, несколько лет, до самой смерти: в свой последний приезд в Москву, в мае 1836 года, он привозил с собой черновик «Русалки» и читал его Нащокиным.
Зачем же нужно было знаменитому и великому Пушкину заимствовать сюжет и даже некоторые подробности у безвестного и бездарного Краснопольского? Зачем было богачу занимать у нищего? Разве у самого Пушкина не хватало сюжетов? Разве он сам не составил списка задуманных драм, «Ромул и Рем», «Беральд Савойский», «Влюблённый бес», «Курбский»? Почему не обратился он к этим сюжетам, — а трудился над «Русалкой», которая прежде всего вызовет злорадные упрёки в заимствовании, — да ещё у кого? У какого-то Краснопольского.
Мне кажется, мы достаточно, в общем, знакомы с пушкинской психологией, чтобы ответить на эти вопросы.
Пушкин, прежде всего, никогда не принадлежал к тем писателям, которые способны заниматься «сюжетом ради сюжета». Он всегда писал для себя, то есть писание было для него формой раздумия и исповеди. В основе каждого пушкинского произведения лежит всегда какой-нибудь философский, моральный или исторический вопрос, — который у него и разрешается в процессе создавания вещи. Никак не мыслимо допустить, чтобы Пушкин мог годами работать над «Русалкой» — единственно ради того, чтобы получше написать то же, что Краснопольский написал похуже. Если Пушкин взялся за «Русалку» — значит, она ему была не сюжетно, а внутренно важна и близка; значит, с этим сюжетом было для него связано нечто более интимное и существенное, чем намерение литературно состязаться с Краснопольским. Скажу прямо: «Русалка», как весь Пушкин, — глубоко автобиографична. Она — отражение истории с той девушкой, которую поэт «неосторожно обрюхатил». Русалка это и есть та безымянная девушка, которую отослали рожать в Болдино, князь — сам Пушкин.
45.
В бумагах Пушкина сохранился листок с наброском стихотворения, под которым помечено: «13 Nov. C. Kosak…» или «23 Nov. C. Kosa…» Морозов, впервые напечатавший этот набросок в IV томе Академического издания, читает помету так: «23 Novembre. Село Козаково». Село это находится на дороге из Острова в Новоржев, и Пушкин мог быть там 23 ноября 1826-го или 1828 года. Ряд обстоятельств, подробное обсуждение которых заняло бы здесь слишком много места, заставляет относить пьесу именно к 1826 году, как это сделал и сам Морозов. Впрочем, особо важного значения этот вопрос для нас в данном случае не представляет. Приурочим ли мы набросок к 1826 году или к 1828 году, — хронологическое отношение его к занимающей нас «Русалке» не изменится. Он во всяком случае является самой ранней из дошедших до нас рукописей, касающихся «Русалки», однако пока морозовская датировка не опровергнута, признаем её правильной и обратимся к наброску. Вот его текст:
Как счастлив я, когда могу покинуть Докучный шум столицы и двора И убежать в пустынные дубровы На берега сих молчаливых вод. О, скоро ли она со дна речного Подымется, как рыбка золотая? Как сладостно явление её Из тихих волн, при свете ночи лунной! Опутана зелёными власами, Она сидит на берегу крутом. У стройных ног, как пена белых, волны Ласкаются, сливаясь и журча. Её глаза то меркнут, то блистают, Как на небе мерцающие звёзды; Дыханья нет из уст её, но сколь Пронзительно сих влажных синих уст Прохладное лобзанье без дыханья. Томительно и сладко — в летний зной Холодный мёд не столько сладок жажде. Когда она игривыми перстами Кудрей моих касается, тогда Мгновенный хлад, как ужас, пробегает Мне голову, и сердце громко бьётся, Томительно любовью замирая. И в этот миг я рад оставить жизнь, Хочу стонать и пить её лобзанье — А речь её… Какие звуки могут Сравниться с ней — младенца первый лепет, Журчанье вод, иль майской шум небес, Иль звонкие Бояна Славья гусли.
46.
Отсылая девушку из Михайловского, Пушкин так или иначе собирался заботиться о «будущем малютке, если то будет мальчик». Между тем никаких следов подобной заботы мы не встречаем в дальнейшем ни у самого Пушкина, ни у кого-либо из близких к нему людей. Если даже допустить, что младенец оказался девочкой, а Пушкин был так жесток, что за это не проявил никакого к нему внимания, то всё же довольно удивительно это бесследное исчезновение и ребёнка, и его матери. Если же наконец, как это ни трудно, допустить, что ребёнок с матерью жили в Болдине, ничем, никогда не напоминая о своём существовании, — то придётся допустить нечто ещё более невероятное: психологическую возможность для Пушкина-жениха в 1830 году, перед самой свадьбой, отправиться для осенних вдохновений в это самое Болдино, где живёт его собственный ребёнок со своей матерью. Несомненно, что если бы возможность такой встречи существовала, то Пушкин в Болдино не поехал бы. Меж тем он поехал. Далее мы ещё коснёмся его болдинских настроений осенью 1830 года. Они оказались нерадостными, быть может, отчасти в связи с занимающей нас историей. Но несомненно, что едучи в Болдино, он был гарантирован от реальной встречи с брошенной любовницей и её ребёнком. То же самое нужно сказать и о поездке Пушкина в Болдино осенью 1833 года. Наконец нужно вспомнить и мечты, занимавшие Пушкина летом 1834 года. Так, 18 мая он писал жене: «Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург да удрать в Болдино, да жить барином!» Решительно немыслимо допустить, чтобы Пушкин мог мечтать переселиться с женой и детьми в то самое Болдино, где в качестве какой-нибудь птичницы живёт его бывшая любовница и «дворовым мальчиком» бегает его сын. Конечно, ни этой женщины, ни ребёнка в Болдине давно уже не было.
Как ни тяжело это высказать, всё же я полагаю, что девушка погибла — либо ещё до прибытия в Болдино, либо вскоре после того. Возможно, что она покончила с собой — может быть, именно традиционным способом обманутых девушек, столько раз нашедшим себе отражение и в народной песне, и в книжной литературе: она утопилась. Но какова бы ни была фактическая обстановка её гибели, — Пушкин должен был сознавать, что виновник этого — он, что его сравнение девушки с Эдой (в письме к Вяземскому) оказалось пророческим. Когда именно дошла до него печальная весть, — в точности определить невозможно. Во всяком случае, к 23 ноября 1826 года, к моменту написания «Как счастлив я…», тема соблазнённой и покинутой девушки, «тема русалки», стала для Пушкина автобиографической. В этом наброске она получила лишь первый очерк.