Надя моргнула.
– А если бы вы узнали, что один человек из стоящих перед вами неизлечимо болен? Допустим, ему осталось жить полгода?
Наши желудки вздрогнули. Надя пожала плечами и скривила рот.
– Так ему в больницу надо, а не в столовую.
Несколько человек опустили лица. Кое-кто даже зажал рот рукой. Татьяна Борисовна перевела взгляд в окно. Над пустырем вошел в полную силу день.
– Представьте, Надя, ведь неизлечимо больной человек видит одни и те же с вами банальные вещи – ценники, сосиски в тесте, компот. Но, в отличие от вас, он видит их последние месяцы. В один прекрасный день вы встанете в очередь, а этот человек будет лежать в земле. Скажите, наполняет ли такая деталь обыкновенные стаканы и сосиски каким-нибудь новым смыслом?
Надя передернула плечами.
– Наверное.
– Однако внешне этот смысл не проявляется ни в чем, не меняет цвет компота.
Она дала нам десять секунд.
– Можно сказать, вся наша жизнь подчиняется принципу айсберга. Мы спускаемся в метро, читаем книгу, приходим на работу, обратной дорогой покупаем в гастрономе чай и масло, но это только видимая часть, да? Метро и прочие скучные вещи покоятся на костях. Семь восьмых айсберга, невидимых, – это, например, смерть. Насильственная смерть. Смерть, отложенная на полгода или на пять лет. Или смерть, которая стоит за дверью. Словом, это боль, которая может настигнуть каждого из нас. Ее можно ощутить как субстанцию, как живой океан. Этот океан рядом, мы слышим, как он дышит. И не только мы выбираем, окунаться ли нам в его воды. Он тоже выбирает. И нет никакой возможности узнать, кого он выберет в следующую минуту, будет ли это один из тридцати или миллион из миллиардов, – Татьяна Борисовна сделала неопределенный жест рукой. – Но мы не видим океан, а видим друг друга и эти вот парты… Как вы думаете, можно было бы описать невидимый океан боли, ссылаясь только на находящиеся здесь предметы… используя парты, тетрадки и освещение в качестве косвенных признаков того, например, что все мы с вами рано или поздно умрем?
– У конкретных героев Хемингуэя в чем боль? Какие проблемы у них? Им ходить по ресторанам больно? – спросила Надя.
Татьяна Борисовна надела очки. Придуманное только что объяснение прошло мимо цели. Голыми руками Надю было не взять. Камни в наших головах были подогнаны слишком плотно. Такую кладку не подковырнуть ни ногтем, ни ломом. В мизерные щели меж твердью наших извилин мог просочиться только чистый свет – свет ослепительной мысли, которую с ходу Татьяне Борисовне придумать, увы, не удалось.
Марина резко обернулась:
– Вообще-то, Надь, речь идет о людях, переживших войну.
– О боже! – Косых взвизгнула. – Нет, я, конечно, понимаю, алкоголизм можно и этим оправдать! Да если б все, кто воевал, начали хлестать с утра до вечера, то уже б все люди повымерли.
– Господи, объясните уже кто-нибудь Наде, в чем дело, а то невозможно же уже это слушать, – зашипела Марина, морща нос и по-кошачьи вздергивая верхнюю, как всегда, в алой помаде губу.
– Главный герой – импотент, – сказала Света Шилоткач, размеренно штрихуя что-то в листочке. – У Джейка Барнса пипирка не стоит.
Надя вспыхнула и вжалась в собственное тело, как зверек среди чужих, которому посветили фонариком в глаз.
– Короче, Надюх. Он не может с девушкой любимой это самое… – добавила Шилоткач и для наглядности соединила кончики указательного и большого пальцев правой руки, а указательным пальцем левой несколько раз потыкала в обозначенное колечко. Воистину, если мы еще жили на Земле, то Татьяна Борисовна, видимо, уже высадилась на Терре Небесной и действительно разделяла досуг с гитаристами и кретинами. Но, похоже, не умирала от скуки.
Слово «импотенция» произвело эффект внесенного в комнату топора или браунинга. Несмертельное. Но до поры. От страха мы стали кричать. Хемингуэй ненормальный (можно ли доверять человеку, который торчал от убийства быков?!); невозможность иметь детей лишает мужчину будущего (отсутствие будущего является метафорой потерянного поколения); надо ли иметь детей от алкоголички и нимфоманки (может, и к лучшему?); нимфоманка потеряла на фронте любимого и могла бы покончить с собой, но выбрала жизнь (не это ли подвиг?!); леди Эшли бесилась с жиру, таскалась по кабакам и трахалась, извините, со всеми подряд (кто б не выбрал такую жизнь?!); и, наконец, зачем писатель написал эту книгу? Почему он не показал нам реального выхода из сложившейся ситуации?!
Вдруг средь гвалта возвысился нежный голос блондинки.
– Послушайте! – Регина встала и приложила ладонь к тягучей ложбинке между двумя великими грудями. – Вы помните фильм «Красотка»? – спросила она взволнованно.
И нас скрутило от хохота. Истерика продолжалась несколько минут. Тридцать человек смеялись до слез. До сведения мышц. Как на представлении гениального комика. Хлопая себя по коленкам и проливая слюну. Не смеялась только Женечка.
– Да вы что?! – Женечка крикнула так сильно, что обнаружились даже кое-какие акустические возможности аудитории, не использовавшиеся ни разу за семнадцать лет стояния стен. Татьяна Борисовна испугалась. Мы замолчали.
– Регина, говори, – сказала Женечка, применив интонацию, подсмотренную в каком-то чернобелом кино о советской пионерии.
Тяжелые, нагроможденные тушью ресницы Регины отбросили тени на обе щеки. Охота поделиться соображениями прошла.
– Я смотрела фильм «Красотка», – добавила ко всему Женечка, у которой вегетарианство и милосердие отнимали все время и по этой причине редкие просмотры фильмов принимались Женечкой за отдельные вехи в работе над собой.
Регина вздохнула. Мы обидели ее. И не стоили внимания. Но все же она, не считая возможным позволить обиде взять власть над человеком, сказала:
– Главные герои в этом фильме не целуются в губы. Они только… Они занимаются сексом без поцелуев. Потому что они плохо знают друг друга, они друг другу – никто. Они целуются только тогда, когда становятся близкими людьми, уже в конце фильма. Это значит, что в сексе главное не…
Нас разрывало изнутри. У некоторых выступили слезы. Но Женечка сдвинула брови и держала каждого под прицелом. «Попробуйте только заржать, и я засвидетельствую, где надо», – говорил этот взгляд. Поэтому мы крепились. Никто не хотел палиться перед человеком, вхожим к великому Будде, как к себе домой. Татьяна Борисовна посмотрела на часы и жестом попросила слова. Она явно приняла какое-то решение.
– Послушайте… – Татьяна Борисовна запустила руку в волосы и слегка помассировала висок. – Нам не обязательно уделять внимание только программным писателям. В том, что вам не нравится Хемингуэй… – она осеклась. – Желательно оставаться в рамках того периода, который мы изучаем. Подумайте, какие писатели этого периода вам нравятся, о каких книгах вам хотелось бы поговорить? Вы можете сказать. Прямо сейчас.
Для начала мы заказали «Мост короля Людовика Святого». И мы его получили. Вообще же литература оказалась игрой. Игрой без правил. Игрой в крота и орла. Чтение и анализ возвращали нас в детское состояние, то состояние, когда ничего не надо знать и уметь, для того чтобы прикинуться зайчиком или лисичкой и, находясь под маской, выдать за чужие мысли любую собственную мишуру слов, размножающихся иной раз в целые непригодные, но ах какие приятные миры. Однако через месяц Истрин выписался из больницы. Литература опять превратилась в массив высокого сверхчеловеческого мастерства. Айсберг восстал из воды на все свои полные восемь частей, охлестнув нас девятибалльной волной слюны, вскипающей в ораторском запале. Быть детьми с этой глыбой? Конечно, нет. И вскоре мы позабыли о зачавшейся было нежной дружбе с великими Торнтонами и Эрнестами.