Вся информация, имевшаяся в рекламном агентстве Маккэйна — размеры офиса и место в списке получателей рассылочных материалов, — явно свидетельствовала, что Оливье Лейбовиц ничего особенного из себя не представляет. Он вел довольно маргинальную группу рекламщиков Швейного квартала и имел лишь одного клиента федерального уровня, семейное дело в Остине, штат Техас, владельцы которого, мистер Том, мистер Гэвин и мистер Ройс, были преисполнены лакейского почтения к уродскому розовому дентальному клею, изобретенному их дедом, и столь же нелепой веры в Лейбовица, своего Еврея-Космополита. Но, как я уже говорил, Марлене всего двадцать один год и она родом из Беналлы. Ни одного знакомого еврея у нее прежде не было. Она видела, что он красавчик и держит собственную лошадь в конюшнях Клэрмонт на Западной 89-й и каждое утро катается по скаковой дорожке Центрального парка, и поэтому от него всегда исходит этот замечательный запах, пробивается из-под талька, конский аромат, который ей казался аристократическим, этот эпитет она могла бы применить к Кэри Гранту[44], и сходство усиливалось не только благодаря внешнему изяществу Оливье, но в силу полной его отстраненности от раздиравших рекламное агентство Маккэйна отчаянных амбиций — надо полагать, они раздирают его и по сей день, хотя оно сделалось агентством «Маккэйн, Дорфман и Лилли». К тому же Марлена была австралийкой, и потому нежелание Оливье стараться сверх крайней необходимости не казалась ей ленью, напротив, это было признаком весьма, весьма приемлемой заносчивости.
Она-то была никто, секретарь секретаря, машинистка за раскаленной докрасна «Ай-би-эм Селектрик», весь шрифт машинки собран в танцующем шарике, что вращается и лупит по страницам с заголовком «ОТЧЕТ О ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИИ». Она покупала блузки от Билли Бласса и туфли от Пако Рабанна с каблучками «трахни-меня», но жила в жаркой и душной квартирке на опасной окраине Западной 15-й улицы, ванная в кухне, номер 351, всего четыре дома от Девятой авеню, и засиживалась вечерами в офисе, благо там было прохладнее и никто не мочился на лестнице или еще где-нибудь, кроме того места, где положено это делать. Оливье Лейбовиц часто работал допоздна, и однажды, заглянув в художественный отдел, чтобы стащить оттуда ручки, она обнаружила его возле «Ленивой Люси» — здоровенного аппарата с валиками и роликами, которые увеличивали и уменьшали картинки в докомпьютерную эру.
Гораздо позднее она сообразила, что менеджеру нечего было делать в художественном отделе — как и ей. А тогда не догадалась, чем он смущен.
— Вы не знали, что я — художник? — Он изогнул бровь и улыбнулся. Очаровательный выговор — не то чтобы французский, но и не американский.
Она сделала шаг вперед, но лишь затем, чтобы спрятать за спиной коробку с шестьюдесятью черными «Файнпойнтс».
— Никогда бы не догадалась, — улыбнулась она.
— Вот, смотрите. Я вам покажу.
Он отодвинулся в сторону, позволив ей подняться на низенькую приступку, и они оба засунули голову под занавеску, словно парочка, гримасничающая в аппарате мгновенных снимков на Пенсильванском вокзале. Что она рассчитывала увидеть?
— Челюсти, — сказала она мне. — Склеенные этим розовым клеем.
Она увидела лист подсвеченной бумаги для копирования и, вдыхая пьянящий аромат мужчины и талька, — да, так должен пахнуть сам Кэри Грант — она разглядела на этом листе нечто совершенно неожиданное. То был отпечаток «Механического Чаплина» из собрания Музея Лейбовица в Праге. Это она, понятное дело, узнала позже. Лейбовиц, терпеливо, как теннисный тренер, склонялся над ней, чуть подвигая лоток аппарата. Август 1974 года, юная Марлена Кук никогда еще не видела ничего даже отдаленно похожего на падающие банки, жемчужно-переливчатые пирамиды, жутко-очаровательное усатое дитя, сияющее улыбкой в обрамлении окна. Бес или ангел, кто может объяснить?
— Ничего особенного, — сказал Оливье. — Подрезаю края.
— Это и есть современное искусство?
Он быстро, пристально глянул на нее.
Девушка нахмурилась, чувствуя себя глуповато, но какое-то упрямство или возбуждение охватило ее. Потому что перед ней было отнюдь не «ничего особенного» — безусловно, очевидно, абсолютно, блядь. Потом она поймет, что обладает Глазом, но уже в тот момент что-то ей подсказывало: это — потрясающе. Разумеется, она не знала, как и что сказать, и ее растерянность, смущение перед собственным невежеством смешались с его запахом и мимолетным прикосновением его руки, потянувшейся к валику механизма.
— У вас правда есть своя лошадь?
Он обернулся к ней, бледный отсвет «Механического Чаплина» скользнул по его щеке, отразился в глазах.
— Да, правда.
— О.
— А вы ездите верхом?
— Боюсь, не слишком хорошо.
Вынырнув из-под бархатной черной занавески, он откровенно, интимно осмотрел ее всю, и она подумала: мы, австралийцы, пустое место. Ничего не знаем. Такие мерзкие. А он был прекрасно сложен, и даже не слишком пропорциональные черточки, тяжелые веки и немного толстоватые губы, придавали его липу неповторимую индивидуальность, оно казалось и удивительным, и знакомым, притягивало к себе вновь и вновь.
— Вы ужинали?
— Не-а.
— Давайте пойдем к «Сарди». Вы любите «У Сарди»[45]?
— Тот самый «Сарди»?
— Тот самый, — ответил он и, посмеиваясь, вернулся к своему аппарату.
Она отпихнула коробку с ручками в сторону, как будто они мешали ей присесть на шкафчик. Спустя несколько минут он выключил аппарат, извлек маленький, слегка поцарапанный слайд, подержал его на свету, показал ей, каким образом он скопировал его крошечную сердцевину, маниакально ухмыляющееся дитя, чтобы обернуть эту картинку вокруг кофейной кружки.
— И что? — спросила она. Легкий привкус лошадиного запаха — вот отчего этот мужчина кажется таким знакомым.
— Отнесу к моему русскому дружку на 31 — й улице, и он выпустит сто двадцать тысяч таких кружек по двадцать три цента каждая.
— Зачем?
Очаровательная улыбка, чуть раздвигаются и опускаются уголки губ, такая неожиданная, обаятельная застенчивость.
— Скажем так: не ради моей жены.
— О! — снова пробормотала она. — А я думала, вы в разводе.
Он приложил к губам длинный указательный палец.
— Точно. А это деньги на мою лошадь. Это секрет.
Прошли годы, прежде чем она сообразила, что сам он всегда ел в «Одной пятой»[46]и никого другого не повел бы к «Сарди», который считал нелепым. Хорошо рассчитанное, если не циническое приглашение: лениво, ласково, почти застенчиво он сразу же покорил ее, и если б не обшарпанная ванна посреди кухни — позорище какое! — он добился бы приглашения подняться к ней в квартиру этим же вечером. А она вовсе не отличалась бойкостью. Опомниться не могла от него, от небрежной походки, приспущенных век, от вкрадчивого ощущения, что вся жизнь — сложная, саркастическая шутка.