со стороны Кати требовать от него, чтобы он непрестанно заверял ее в том, как плохо живется семье без нее; ведь она должна радоваться тому, что в ее отсутствие — во всяком случае, какое-то время — дела в доме обстоят „вполне прилично“. Однако Катю „поражает“ тон писем: порой ей кажется, „будто без нее дома ничего не меняется, или, быть может, становится даже чуточку лучше“, вот это-то как раз и „не дает ей покоя“. „У меня здесь необычайно много досуга, я часто предаюсь размышлениям о пройденном пути, и иногда прихожу к мысли, что не совсем верно организовала свою жизнь, — нехорошо было с моей стороны подчинить себя исключительно тебе и детям“.
Горькие мысли! В какой-то степени они подкреплены отнюдь не восхищенным отношением к ее „анамнезу“ лечащего врача, когда тот узнал, что его пациентка — мать шестерых детей. „Шестеро детей да еще два выкидыша, как мне показалось, немного удивили его: такое свойственно в основном более низким сословиям“, — сообщала Катя мужу. К сожалению, ответ Томаса Манна не сохранился, но хотелось бы предположить, что он использовал все свое писательское красноречие, чтобы развеять страхи жены и восстановить ее чувство собственного достоинства.
Во всяком случае, нет никаких доказательств того, что госпожа Томас Манн предпринимала какие-то попытки направить свою жизнь в иное русло. Да судя по всему она и не хотела этого: по крайней мере, те немногие из уцелевших писем к мужу свидетельствуют лишь о все возрастающем старании стать ему ближе — в них не заметно ни малейшей попытки создать собственную жизнь. Это подтверждают бесконечные вопросы о здоровье детей и наставления по хозяйству, с помощью которых она пыталась активно участвовать в делах семьи, даже находясь вдали от дома; об этом же свидетельствуют и многочисленные письма, связывающие ее с романом „Волшебная гора“, над которым Томас Манн все еще работал, во всяком случае, когда она находилась на лечении в Кольгрубе, Обераммергау и Оберстдорфе: „Я вернулась, вернулась! Нет и тени сомнения, что я у себя, я — дома, и он так напоминает, ну просто один к одному, первоклассный давосский санаторий. […] И вот я лежу на чистой белой постели в своей комнате, которая необычайно, до мелочей, напоминает комнату Ганса Касторпа, только чуточку шире и лучше обставлена“. Или из Кольгрубе несколькими месяцами ранее: „В настоящий момент […] я могу лежать посреди широкого луга в шезлонге, который совсем не такой, как в международном санатории [из „Волшебной горы“]. Наверняка из-за шезлонга, вопреки мадам Шауша (не знаю, так ли пишу ее имя), Ганс Касторп сбежал в долину“.
Катя Манн писала о том, что видела, что ощущала, что бросалось ей в глаза; она старалась „раздобыть материал“, который продвинул бы работу мужа, и прилагала к этому массу усилий: „Здесь царит […] совершенно особенная дружеская атмосфера, — писала она как-то из Обераммергау, куда переехала из Кольгрубе. — После ужина с полчасика я принимаю участие в общих разговорах и вполне удовлетворяю свою потребность в общении. Мои собеседницы […], за исключением одной очень симпатичной юной девушки с севера Германии, были бог знает почему сплошь евреи, но все до необычайности приятные. Одна русская пара, тоже евреи, держалась особняком: молодой человек, отпрыск русско-иудейских сионистов, вырос в Палестине и свободно говорит на древнееврейском, словно это его родной язык, а также на русском и французском, он учился в Женеве и Париже, очень образован, начитан и умен, любит долго болтать по-русски, на французском ведет преимущественно политические разговоры; его жена, маленькая русская евреечка, студентка, производит унылое впечатление, недавно она потеряла своего первенца, трехмесячного малыша, он умер от сепсиса […]. Фрау Катценштайн, худосочная жена инженера из Дюссельдорфа, тоже здесь; в 1917 году она полгода лечилась тут под наблюдением Ессена, и, обмениваясь с нею воспоминаниями, я постепенно выуживаю из нее необходимые для меня сведения“.
Необычайно талантливо и мастерски — о чем свидетельствуют эти письма — Катя Манн описывала разные ситуации и участвовавших в них людей, при этом ловко и с тонким юмором увязывая их с интересами своего адресата. „Юная фрау Шиллинг, кажется, просто без ума от меня, она все время составляет мне компанию. Она недурна собой, из довольно культурной среды, вот только ужасная хохотушка и изрядно глупа. Сегодня опять гуляли вместе, и она много рассказывала о своей жизни, а потом даже подарила мне колбасу. Ты можешь выслать мне один экземпляр новеллы „Хозяин и собака“? Это единственная из твоих вещей, которую она не знает, я дала бы ей почитать, а то и вовсе подарила бы за колбасу. К нам приехал из Северной Германии майор, он сидит напротив меня. Скучный тип, но очень порядочный и доброжелательный […]. Фрау Шиллинг читает „Наблюдения“ и „Путевой дневник философа“, она такая утонченная, что даже знает разницу между культурой и цивилизацией“.
Бесспорно, Кате очень хотелось, чтобы муж не оставался в стороне от ее переживаний, ведь сама она чутко улавливала все, что представляло для него интерес (но, как выяснится позднее, еще более чутко — то, что не должно было дойти до его ушей), она удовлетворяла все его просьбы и живо реагировала на все, что он сообщал ей: тотчас принимала сказанное к сведению и не медлила с советом, даже в случае, когда доподлинно знала, что муж ему никогда не последует. Катя всегда огорчалась, если Томас Манн не сразу откликался на ее письма, грозила, что отныне перестанет так часто писать, потому что ей-де кажется, будто она „уже поднадоела ему“ и он „устал“ от нее… но, тем не менее, все-таки продолжала рассказывать, хорошо зная, как могут пригодиться мужу ее наблюдения и как веселят его „потешные“ курьезы и уморительные характеристики Катиных новых знакомых — хотя в какие-то моменты он терял к ним интерес (если работа не ладилась, он становился раздражительным и необщительным).
Когда в письмах Кати содержалось что-то очень серьезное или она предостерегала адресата от чего-то и хотела, чтобы он сразу обратил на это внимание, — это касалось прежде всего писем к старшим детям — она меняла почерк или наклон букв в адресе на конверте, тем самым сразу давая понять, что к этому ее посланию надо отнестись с должным вниманием — все равно, шла ли речь об Эрике, которую она хотела предостеречь от излишнего увлечения маленькими, незначительными ролями, какие ей предлагали в Берлине, советуя ей вместо этого серьезно заняться разучиванием „больших ролей“ и играть их — пусть и на провинциальных сценах; или