мне так думается, – подхватил польщенный Кондерлей.
– Можно мне здесь покурить? – спросила Фанни, доставая портсигар. – Примулам дым не повредит? Кстати, Джим, – она щелкнула зажигалкой, – ты до сих пор не поинтересовался, зачем, собственно, я приехала.
Хорошо, что у нее есть зажигалка, думал Кондерлей: не то пришлось бы давать ей прикуривать от спички, – а у него в последнее время дрожат руки, и она, чего доброго, возомнила бы…
– Но ведь ты сама об этом написала в письме, Фанни: что хочешь повидаться со старым другом и познакомиться с его женой. Я был очень тронут.
– Все так, но дело не только в этом.
– Неужели, Фанни? – Кондерлей напрягся и огляделся – где собаки?
Собаки были очень заняты: в дальнем огородном углу выкапывали сельдерей, – ни на выход хозяина из оранжереи, ни на его свист никак не отреагировали.
– А вот здесь у нас, – завел Кондерлей, вернувшись (вид у него был дурацкий, он сам чувствовал – иначе откуда у Фанни эта улыбочка?), и направился к дальней двери, – растет аронник. Одри любит, чтобы на Пасху его было вдоволь.
– Да, для украшения церкви, – кивнула Фанни, но вслед за Кондерлеем к ароннику не пошла.
– Да, для украшения церкви, – кивнул Кондерлей. – А вон там, дальше, за аронником…
– В последнее время я много думала, – перебила его Фанни и прислонилась к притолоке, ничуть не интересуясь ни аронником, ни тем, что там за ним дальше.
– Вот как, Фанни? – снова напрягся Кондерлей, а почему – и сам не знал. Одно было ясно – свистеть сейчас собакам не выход.
– Да. Думала, сидя взаперти в «Кларидже».
– Странное место как для сидения взаперти, так и для размышлений. Там, за аронником, у нас растут гвоздики, – продолжил Кондерлей, с надеждой указывая на третью дверь. – Ты, наверно, обратила на них внимание – вчера в столовой стоял целый букет.
– Место подходящее, – гнула свое Фанни. – Я не выходила из номера и ни с кем не виделась, кроме Марты. Марту помнишь?
– Леди Тинтагел? Еще бы. Это самая очаровательная из твоих родственниц.
– Марта с мужем как раз были в Лондоне и случайно встретили Мэнби.
– Я очень рад, что Мэнби до сих пор тебе служит.
– Значит, Мэнби ты помнишь. А вот насчет трубки позабыл.
– Насчет трубки?
– Не бери в голову. Всего лишь подробности, – бросила Фанни и рукой, в которой была сигарета, как бы отмахнулась от прошлого.
– Так ты уехала с Чарлз-стрит? То-то я смотрю: на твоем письме, на конверте, написано «Кларидж». Правда, я тогда подумал…
– В доме на Чарлз-стрит теперь Джоб.
– Джоб?
Кондерлей не сразу сообразил, о ком это говорит Фанни. С тех пор как она в последний раз называла имя Джоб, минула почти четверть века.
– В последнее время он мне проходу не дает, – продолжила Фанни, изо всех сил стараясь производить впечатление здравомыслящей и ничуть не встревоженной женщины. – И я решила: отсижусь в «Кларидже».
Кондерлей сдвинул свои кустистые седые брови. Кустились они и раньше, а теперь еще и поседели.
– Фанни, что-то я ничего не понимаю.
– Вот и я тоже, – сказала Фанни с легкой усмешкой. – Словами не передать, Джим, как мне претит… – Она едва заметно перевела дух. – …капитуляция. Никогда я ни перед кем не капитулировала, сам знаешь. Вообрази, каково мне сдаться на милость собственных нервов! Каково опустить флаг…
Фанни замолчала. Кондерлей уставился на нее. К чему эти странные речи? У него дома странных речей не произносят; у него дома звучат речи исключительно спокойные, понятные и приятные, вот как ряды этих милых опрятненьких примул.
– По-моему, это было бы унизительно, – произнесла Фанни после паузы, в течение которой искала в Кондерлеевом лице намеки на прежнюю сердечную привязанность: старый друг утешит ее, надо только до него докопаться; старый друг ее, наверное, спасет.
– Это было бы унизительно, не так ли, Джим? – повторила Фанни, а поскольку Кондерлей все молчал, голос ее умалился до усталого шепота: – Унизительно капитулировать перед призраком, верно?
Да, но ведь сам Джим далеко не призрак: вон, стоит столбом, ни звука из него не вытянешь. Возможно, это потому, что излияния Фанни уместны были бы в кабинете врача, что таким не принято делиться с чужими стариками? В конце концов, внешний вид – своего рода символ. Джим выглядит не так, как прежде, потому что он сам уже не прежний. Он одряхлел, окаменел сердцем, стал скучным, пришибленным, заторможенным; он хочет (в приступе необъективности решила Фанни) только одного – избежать проблем. Что ж, это разумно и объяснимо: когда-нибудь она сама дойдет до такого состояния.
Кондерлей же, даром что выглядел иначе, даром что определенно поутратил сообразительности, все-таки остался прежним. Просто ему в последние годы требовалось чуть больше времени; новую идею следовало на него не обрушивать, а внедрять постепенно, терпеливо.
– Так ты говоришь о Скеффингтоне? – наконец уточнил Кондерлей.
– Вот именно – о Скеффингтоне. Мне довелось побывать за ним замужем, если ты забыл, – отчеканила Фанни, против воли чуточку съязвив.
– Но ведь ты сказала, что на самом деле он где-то в другом месте.
– Да. Сама знаю – это глупо. Игра воображения, и больше ничего. Но ты не представляешь, Джим, как это отравляет мне жизнь… – Глаза ее наполнились слезами обиды, беспомощности да еще и досады, и она, чтобы скрыть слезы, наклонилась и стала нюхать примулы.
Кондерлей встревожился. О чем говорила Фанни, он, хоть режь, не понимал, но заметил слезы и взял за руку.
– Боюсь, ты в беде, Фанни, – проникновенно сказал Кондерлей.
– Да, я места себе не нахожу. – Фанни повернула к нему голову и улыбнулась, чтобы не дать пролиться слезам.
Кондерлей продел ее руку себе под локоть, погладил ладонь и начал:
– Если у тебя проблемы, Фанни… – И вдруг, с новой решимостью, выдал: – Пойдем со мной. Прогуляемся, и ты мне все расскажешь, ладно?
И повел Фанни из оранжереи, позабыв свистнуть собак, позабыв, что, оставляя дверь открытой, подвергает свои бесценные примулы различным рискам. Он увлекал Фанни за собой – в парк, затем в поле, к отдаленному лесочку, за который уже садилось солнце.
* * *
Через час они вернулись. Шли медленно, рука в руке. Касание рук успокаивало и помогало идти, ведь оба они устали. Поглощенные разговором, они забрели дальше, чем следовало, и опомнились слишком поздно. Пришлось передохнуть на поваленном дереве у тропы, но отдых был недолог, потому что сидеть было жестко. Все, на что бы Фанни ни присаживалась в последнее время, казалось ужасно жестким – так она отощала. Кондерлею огромного труда стоило сесть на предмет, распложенный столь низко,