устремлённый, точно такие же губы, брови, сросшиеся на переносице… Всё вижу так отчётливо, как будто вы действительно рядом. Первый тост отца. Он подходит к тебе, кладёт руки на твою голову, благословляет. Я зажигаю свечи. Всегда шесть. На шестой день я потеряла твоего отца, на шестой день я потеряла тебя, шесть лет скитаний, шесть миллионов погибших во времена Холокоста…
Я праздную твой день рождения одна. Всегда одна. Нет… Не одна: с вами, мои дорогие мужчины. Совсем необязательно, чтобы те, кого мы любим, физически были рядом. Достаточно держать их в своём сердце и в своей памяти…
Нас посадили в последний вагон. Не посадили, а, скорее, загнали, как загоняют скот. Вагон не был забит до отказа, поскольку был последним: там можно было даже сесть. Мы с Ароном сидели в кромешной орущей тьме, прижавшись друг к другу.
Глаза стали понемногу привыкать к темноте, крики стихли, и в вагоне воцарилась тишина. Кричащая немая тишина. Даже младенцы затихли на руках у своих матерей. Состав не трогался, и звуки, доносившиеся извне, казались какими-то ненастоящими, киношными.
Я никогда не видела, как снимается кино, но мне кажется, что оно снимается именно так: мы, артисты, готовимся к съёмке, гримируемся или просто отдыхаем в вагончике, а скоро выйдем на съёмочную площадку, зажгутся рампы и режиссёр крикнет: “Поехали!” Будут стрекотать камеры, оживут декорации, и начнётся выдуманная кем-то жизнь.
На платформе то и дело раздавались выстрелы, и я понимала: те, кто попал в объектив этой “камеры”, никогда уже не выйдут со съёмочной площадки…
В вагоне были все наши местечковые евреи: и наша соседка тётя Сара со своими детьми, и Шнеерсоны всей оставшейся в живых семьёй, и раввин нашей синагоги рэб Хаим Мендель со своей женой Рахилью… Человек сорок. Люди начали потихоньку отходить от посадочного шока и задавать вопросы раввину, как будто он мог им что-либо ответить. Так уж у нас, евреев, принято: со всеми проблемами идти к тому, кто, по нашему мнению, знает, что нужно делать.
“Куда нас везут, рэб Хаим?”
“Почему мы до сих пор не едем, кто-нибудь скажет?”
“Мадам Песя, вы подвинете немного свой тохес? Он занимает аж целых три места!”
Мы с Ароном молча и неподвижно сидели у стенки вагона. Через несколько минут в вагоне начались перемещения: нам, евреям всегда почему-то кажется, что лучше там, где мы не сидим…»
Ужасы этого путешествия «в никуда» стараюсь опустить, поскольку читать их, а тем более пересказывать нет никаких сил. Отсутствие еды и воды делают своё страшное дело: у кормящих матерей пропадает молоко, орут голодные дети, плачут женщины, стонут больные… Но, что удивительно, люди не теряют человеческий облик до последнего, даже в таких нечеловеческих условиях. Делятся последними крохами, утешают тех, кто в этом нуждается, пытаются шутить.
«Евреи, сынок, всегда шутят: когда им хорошо, когда им плохо и даже когда они умирают.
“Дина, ты взяла с собой красивые вещи? А вдруг ты таки ещё выйдешь замуж там, куда нас везут!”
“Простите, Борух, но это женское отделение туалета!”
“Прям-таки женское. Где, простите, вы видите буковку “Жо”?”
“Встаньте в очередь, господа евреи!”
“В какую очередь, Залманке?”
“Тише, Гита. Вы шо, не видите, шо он спит? Завмаг Залман видит очередь даже во сне! Скажите, Залманке, что хоть дают в вашей задрипаной лавке?”
Залман сделал во сне пару-тройку печальных вздохов и затих…
Это была первая смерть в нашем вагоне. Живые и мёртвые рядом. Рэб Хаим сказал, что всё это правильно, поскольку смерть – часть жизни. Мужчины прочитали Кадиш по умершему, но захоронить тело в переполненном людьми вагоне было невозможно, как ты понимаешь. Завмаг Залман так и лежал, завёрнутый в белую простыню, возле самодельного туалета. Я всегда боялась покойников, с самого детства. Там, в вагоне, я перестала их бояться: лежит себе тело, которое когда-то было нашим завмагом Залманом, никому не мешает, кушать не просит, на боль не жалуется, и, что самое главное, не мучается. Многие из нашего вагончика даже позавидовали ему:
“Залманке – хитрый сукин сын! Придумал себе и умер, чтобы позлить нас! А нам тут мучайся за него”.
Можно подумать, что мучения, которые полагались бедному Залману, теперь придётся делить на всех…
Потом умер маленький Ёся. Ему не было ещё и двух месяцев. Он был первенцем, и невозможно передать горе его родителей Давида и Гиты…
“Теперь Залману не так одиноко”, – сказал кто-то в вагоне, и женщины завыли в голос… Так они и лежали вдвоём, прикрытые простынёй: старый и малый».
Глава четвёртая
Свадьба
«Настоящая еврейская свадьба должна обязательно проводиться под звёздами, сынок. Это для того чтобы было в еврейской семье “много детей, ярких, словно звёзды”… По еврейскому обычаю, жених и невеста какое-то время перед свадьбой не видятся, а встречаются только под Хупой. Перед Хупой жених приподнимает фату невесты, которая закрывает её лицо, чтобы убедиться, что перед ним его избранница. И только после этого начинается обряд Хупы… Жених надевает простое золотое кольцо на указательный палец невесты и в этот момент произносятся самые главные слова:
“Вот ты посвящаешься мне по закону Моше и Израиля”.
Потом разбивается бокал в память о разрушении Храма, и молодые удаляются в приготовленную для уединения комнату…
Такой должна была быть и наша свадьба, мой мальчик. Переполненный людьми вагон не предполагал, как ты понимаешь, ни комнаты для уединения, ни Миквы, куда должна окунуться невеста перед Хупой, ни обручальных колец… Но у нас всё это было, Изенька. Было именно в тот день, когда должна была состояться наша с Ароном свадьба. Об этом, оказывается, помнили все наши местечковые евреи. Помнили и готовились.
Тебе сегодня исполнилось девятнадцать лет, сынок, – ровно столько, сколько было твоему отцу, когда он на мне женился. Это хороший возраст для женитьбы, мой мальчик. Как бы я хотела быль рядом с тобой, когда ты будешь жениться, вести тебя под Хупу, пить за здоровье твоей молодой жены и радоваться твоим детям…
Всё, мой дорогой, не буду об этом… Нельзя…
Состав стоял уже вторые сутки. Нам не разрешали даже вынести трупы: маму маленького Йоси через день после его смерти положили рядом с ним. Она отказывалась есть и пить, и так и умерла от горя сидя. Просто обняла своего мальчика и умерла.
Утром к нам с Арончиком подошёл раввин и сказал:
“Пойдём, Арон, сегодня ты не должен её видеть”.
Люди переместились, и он оказался в другом конце вагона. Женщины достали простыню и верёвки, старик Шломо вбил два гвоздя в деревянную обшивку вагона, и получилась женская и мужская половина. Дети плакали, смеялись, женщины галдели, мужчины молились. Всё как всегда, как обычно. Они, эти простые люди, в совершенно нечеловеческих условиях попытались создать иллюзию нормальной