преступлений, подлежавших наказанию судом, были указаны и такие, которые можно было отнести и к Пушкину, как, например, «участие... распространением возмутительных сочинений». Поэтому, даже несмотря на отсутствие прямых улик в принадлежности Пушкина к тайному обществу и в сношениях с декабристами, несмотря на положительную аттестацию политического поведения ссыльного поэта Бошняком, правительство могло найти повод привлечь его к делу декабристов и наказать хотя бы оставлением в михайловской ссылке.
Однако новый император Николай I поступил иначе — воздержался от нового наказания поэта. Рассматривая ходатайства Пушкина, его матери и его друзей об освобождении поэта из ссылки, он, конечно, руководствовался отнюдь не гуманными побуждениями. Царь опасался нежелательной общественной реакции не только в России, но и за рубежом, ибо Пушкин в то время был известен и за пределами своей страны; его произведения переводились в Германии, Франции, Швеции, его имя с уважением упоминалось в зарубежной печати. И как раз в ту пору, когда царское правительство решало дальнейшую судьбу великого поэта, французский журнал «Энциклопедическое обозрение» в номере за июнь 1826 года называл Пушкина «драгоценнейшей надеждой русского Парнаса», поэтом, которого «соотечественники с гордостью могут противопоставить отличнейшим поэтам европейских народов».
Не имея прямых улик о противоправительственной деятельности Пушкина, но ничуть не веря в его лояльность по отношению к себе, царь решил разыграть с ним спектакль: вызвать в Москву, где окончательно решить его судьбу. И вот в Псков губернатору Адеркасу полетел секретный приказ начальника Главного штаба Дибича о том, чтобы «чиновнику 10 класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда (в Москву. — В. Б.) при посылаемом с ним нарочным фельдъегере. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества».
Фельдъегерь примчался в Псков вечером 3 сентября и тотчас отправился в Михайловское. А 4 сентября П. А. Осипова уже записала в своем календаре: «В ночь с 3-го на 4-е число прискакал офицер из Пскова к Пушкину, — и вместе уехали на заре».
О внезапном отъезде Пушкина она узнала от Арины Родионовны, которая, простившись со своим питомцем, сразу же прибежала в Тригорское. «...Она прибежала, — вспоминала М. И. Осипова, — вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером... в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат... Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. «Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?» — спрашивали мы няню. «Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила». — «Что такое?» — «Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого, такой скверный».
Усталого, полубольного, в дорожной грязи Пушкина доставили 8 сентября во дворец к Николаю I, и между ними состоялся разговор.
Близкий к царю сановник барон М. А. Корф (в прошлом товарищ Пушкина по Лицею), слышавший потом рассказ об этом свидании от самого царя, так передавал его: «Я впервые увидел Пушкина после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного... «Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я его между прочим. «Был бы в рядах мятежников», — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».
Царь «милостиво» объявил, что отныне он будет личным цензором поэта. Этим он хотел добиться того, о чем с циничной откровенностью писал шеф жандармов Бенкендорф в донесении царю: «Если удастся направить его перо и его речи, в этом будет прямая выгода».
Но ни личное вмешательство царя в творчество поэта, ни постоянная мучительная опека шефа жандармов Бенкендорфа не сломили вольнолюбивых убеждений поэта. О верности идеалам декабризма Пушкин иносказательно заявил в стихотворении «Арион», написанном вскоре после освобождения из ссылки:
...На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою...
О роли Пушкина в общественной жизни России в пору мрачной николаевской реакции, наступившей после разгрома декабристского движения, Герцен писал: «Только звонкая и широкая песнь Пушкина раздавалась в долинах рабства и мучений; эта песнь продолжала эпоху прошлую, полнила своими мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в далекое будущее».
Пушкин понимал, что его молниеносный отъезд наделает переполоху в Михайловском и Тригорском, и поэтому он 4 сентября 1826 года написал из Пскова письмо П. А. Осиповой (на французском языке):
«Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается... Я еду прямо в Москву... лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце».
«ВНОВЬ Я ПОСЕТИЛ»
Через два месяца после освобождения из ссылки поэт снова возвратился в Михайловское — надо было привести в порядок брошенные рукописи, библиотеку.
«Вот я в деревне... — писал он Вяземскому из Михайловского 9 ноября 1826 года. — Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни... и моей няни — ей-богу приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр.». Пушкин радовался новой встрече с теми, кто его любил, кто в тяжелую годину изгнания старался помочь ему сколько мог.
Возвращаясь из Михайловского в Москву, Пушкин 13 декабря в Пскове написал посвященные Пущину стихи:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!
Для первой строфы этого