Как видим, свое место находит запомнившаяся Бродскому, но неверно приписанная им Евтушенко брань Бобкова. Сведения о председателе Ленинградского отделения СП РСФСР в 1971–1973 годах Олеге Шестинском и его попытках наладить сотрудничество Бродского с Союзом писателей подтверждает в своих разговорах с Волковым сам Бродский. Информация о звонке Евтушенко Рейну с изложением произошедшего получает подтверждение в синхронных событиям записях Томаса Венцловы. Наконец, упоминание об угоне самолета показывает хорошее знакомство Бобкова с досье Бродского, сформированным к этому времени в КГБ.
Но самым интересным представляется развернутое изложение Евтушенко реплик Бобкова – с учетом того, что Евтушенко не мог быть в курсе ленинградской истории Бродского с загсом, а ни Бобков, ни Бродский – каждый по своим причинам – не спешили посвящать его в нее. Бобков – потому что не мог раскрывать Евтушенко подробности, добытые в результате оперативной деятельности, а Бродский – потому что вообще никогда и нигде не говорил посторонним об этой детали своей частной биографии[234].
Память Евтушенко сохранила следующую ключевую реплику Бобкова: «И вообще давайте бросим на эту тему говорить, потому что он опять написал письмо в Америку и сказал, что хочет уехать, и мы приняли решение, чтоб он уехал, – уже надоел всем…» Так как никакого «письма в Америку» с объявлением о желании уехать Бродский, насколько известно, ни «опять», ни единожды не писал, то иметься в виду тут может только одно: подача Бродским заявления о браке с американкой в ленинградский загс или, что тоже вероятно, его письмо в Верховный Совет с жалобой на затягивание процедуры оформления этого брака.
Проницательная Л.Я. Гинзбург в 1985 году, вспоминая историю 1972 года, первой из современников Бродского исчерпывающе точно резюмировала ее: «И. Бродский завел в свое время роман с К. Он хотел жениться на американке с тем, чтобы ездить туда и оттуда. Ему объяснили, что это не пройдет »[235]. Стилистика высказывания Гинзбург удивительно тонко передает модус чекистского отношения к попытке Бродского нащупать брешь в структуре тоталитарного государства, так сказать, обхитрить его. Елена Кумпан вспоминает, как в конце 1969 года Бродский, рассказывая ей о зимней Ялте, говорил о том, что этот город создает иллюзию отсутствия советской власти: «Понимаешь, Софья Власьевна рассчитана на зиму, а там, в Ялте, – зимы нет. Не чувствуется. И ты как будто всех обманул. Обвел. Вынырнул из этой передряги. И так хорошо!»[236] Стремление Бродского «всех обмануть» и «вынырнуть из этой передряги» – то есть жить так, как будто никакой советской власти не существует, – было хорошо понято госбезопасностью. Его отказ от подчинения правилам «советского общежития», независимость и бескомпромиссность[237] вызывали у КГБ неподдельную тревогу. Их сочетание с нетривиальными особенностями семейной истории его невесты, способными породить в параноидальном сознании спецслужбиста самую настоящую фантасмагорию, имело, что называется, взрывной эффект. Поразительно, но персональное раздражение Бобкова, на всю жизнь запомнившееся Евтушенко, видно даже в его интервью 2013 года, использованном в фильме «Бродский не поэт». Не желая раскрывать никаких деталей принятого в 1972 году решения, 88-летний Бобков говорит о главной причине высылки Бродского: «Он вел себя так, как ему надо было. И хотел себя именно так вести».
(Заметим в скобках, что впоследствии попытки Бродского решить – даже с помощью членов Конгресса и Генри Киссинджера – вопрос с приездом к нему родителей, не имели никакого успеха. Ситуация была аналогичной: отец поэта хотел не уезжать из СССР навсегда, а лишь иметь возможность навестить сына в США. Система же предусматривала для членов семьи эмигрировавшего в Израиль лишь один путь – отъезд на «постоянное место жительства» в процессе воссоединения семей. Переводчица Л.Б. Черная, мать эмигрировавшего в середине 1970-х художника Александра Меламида, познакомившегося с Бродским уже в Нью-Йорке, вспоминает:
Дело в том, что отъезд на ПМЖ, разрешенный советской властью в самый пик гуманизма и человеколюбия, то есть при Брежневе, был тщательно продуман. Для отъезда требовалось письменное разрешение родителей. Мол, взрослые дети без разрешения не должны покидать отца с матерью, ведь на старости лет родители нуждаются в помощи. Но если родители разрешение дали и плохие дети уже уехали в другую страну, то и детей, и отца с матерью навечно лишали права увидеться друг с другом. Детям было навечно, повторяю – навечно запрещено приезжать в СССР, родителям было навечно, повторяю – навечно запрещено выезжать за пределы СССР. Таким образом, и дети, и родители приговаривались советскими властями на вечную разлуку…[238]
Никакие усилия Бродского не заставили государственную машину сдвинуться с этой точки. Только после смерти матери Бродского в 1983 году его отец Александр Иванович согласился выехать из СССР по израильской визе, но умер в апреле 1984-го, незадолго до назначенного отъезда. Зная о личной неприязни к поэту со стороны начальника Пятого управления Бобкова, нельзя исключать и своего рода персональную бюрократическую месть Бродскому со стороны КГБ.)
Рассказ Евтушенко и по́зднее интервью Бобкова отвечают на вопрос «кто сказал „а“». Это был не советский «первый поэт». Это были «большие начальники».
После всего
Бродский принял решение не сразу. По воспоминаниям Якова Гордина, в первой половине дня 11 мая Бродский «пришел к нам прямо из ОВИРа, который находился в нескольких минутах быстрой ходьбы от угла Мойки и Марсова поля, где мы тогда жили. Он был мрачно возбужден и растерян. Он рассказал о вчерашнем вызове и сегодняшнем согласии»[239]. Это противоречит утверждению самого Бродского: в записке, переданной Катилюсу, он пишет о своем согласии как о данном вечером 10 мая. Более правдоподобной нам представляется подкрепленная воспоминанием Гордина версия о том, что поэт вечером взял паузу, а окончательно согласился на следующий день. Что могло послужить для Бродского решающим аргументом?