Груни — и ничего но решала.
Теперь уж никто не придет и не спросит с нее ответа. Если бы она наделала бог знает что, ну, принесла бы одного-двух в подоле, все равно некому было бы с нее спросить. Груня, отупевшая от горя, нет-нет да прикасалась к карману, и, когда бумага почему-то не хрустела под рукой, ей на миг казалось, что никакого письма нет. Но тут она совала руку в карман и находила там конверт. Углы его были тверды от хорошего конторского клея. «Значит, случилось…» Входили и выходили люди, кто-то узнавал ее, о чем-то спрашивал, она не слышала вопросов, но узнавала людей, а всем одинаково с озабоченной улыбкой отвечала, что у нее заболела овечка Машка, нельзя, чтобы она подохла, никак нельзя. У нее ведь будет три ягненка. Двое ярок и один барашек… Буфетчица, ничего не понимая, удрученная, глядела на свою подружку, не зная, на что и подумать: уж не тронулась ли умом? И почему? Эта Груня сроду была скрытной…
И вот уже стакан водки стоял перед Груней и тарелка ненарезанных пустых желтых огурцов-переспелок крепкого засола.
— Ну, ты выпей… Да ничего не станет с твоей Машкой. Тоже нашла о чем горевать. Война кончается, а ты — Машка…
— Война кончается? Уже кончилась, — сказала невнятно Груня и потянулась за стаканом. Подруга следила за ее рукой с такой надеждой, с какой смотрят на ребенка, который отказывался от спасительного лекарства, но вдруг потянулся к нему.
Груня в один опрокид выпила стакан, но ничто не изменилось в ее лице — будто в стакане была вода, а не водка. Взяла с тарелки огурец, откусила. Только сейчас лицо ее перекосилось. Она выплюнула непрожеванный огурец в ладонь и осторожно, чтобы не заметили, бросила под стол.
— Закусила бы… Погоди, сбегаю за гуляшом. У нас сегодня гуляш с картофельным пюре… — сказала подруга, не двигаясь с места и со странной завороженностью глядя на Груню.
Груня не ответила, встала. Ее приятно покачивало, будто она плыла по теплой-теплой воде.
«К Дуняшке зайду, — подумалось наконец, — уведу домой. Одни мы теперь остались. Ох!.. Да как же это?»
Уличный воздух был прохладен и приятно остудил лицо. Груне вдруг стало весело, будто не было на свете войны, не было больной Машки, не было в кармане конверта с твердыми от хорошего конторского клея углами.
Ребят уже распустили на каникулы. Груня постояла в пустом, непривычно тихом коридоре. Веселость ее прошла, как только она вспомнила о переходах через реку — двух хлипких пружинистых жердочках, по которым она проходила утром. Никак не могла она представить на них нетвердые Дуняшкины ноги.
«Дура, дура набитая! — вгорячах подумала она. — Чего ждала-то день-деньской? Дождалась похоронки и чего еще дождешься? Дуняшку бы догнать. Как же она по такой дороге…»
Желудку было горячо и больно. Она вспомнила, что ничего не ела с утра. И эта водка еще…
Ноги у Груни разъезжались, как только она ненароком ступала на скользкие податливые бугорки оттаявшей глины на дороге. Новые лапти скользили. Они были твердыми и не гнулись.
«Позарилась на крепкие, а ноге-то неловко, — подумала Груня о лаптях. Но через минуту уже успокоилась. — На весну хватит, плотненько сплетены, лыко к лыку».
Странно, что в эту минуту, когда у нее на душе была одна сплошная боль, уже не думалось ни о Павлике, нашедшем свою пулю, ни о Дуняшке, которая убежала домой по весенней, полной опасностей дороге, ни о Петруне, который с утра остался один с соседкой девчушкой-малолеткой, ни об овечушке Машке, наконец, которой она так и ничем не поможет, потому что ветеринар запил или же все еще возится там, в колхозе. Она думала о лаптях… Странно, как устроен человек, странно и обидно. Она сама знала, что это странно и обидно, хотела думать о чем-то другом, вовсе не о лаптях, но у нее ничего не получалось.
«Тятя раньше горячей смолой смолил… Вот носились», — подумала она.
Перед войной в деревне совсем было забыли о лаптях, в жнитво только и вспоминали, потому что не было удобнее обувки: нога не потела, не скользила на жниве. А в войну пригодились лапоточки. Кожей да резиной не шибко разживешься, а лыко не куплено, сколько хочешь в лесу дери.
Не заметила, как оказалась на берегу Лубяны, возле ключей. И тут, увидев на том берегу знакомые желоба и колоды, Груня вдруг почувствовала, что нестерпимо хочет пить. Во рту пересохло так, что больно было ворочать языком.
В крутых берегах мутнела река. Вокруг уцелевших свай старого моста кружились завиваи, будто вода старалась выкрутить эти сваи из речного дна. Под двумя жердочками, лежавшими рядышком, как лежат в жизни любовь и верность, совсем мало оставалось пространства — река поднялась за день, вспучилась.
Глотнув открытым ртом воздуха, Груня ступила на жердочки. Только бы сделать два-три шага, а там и ветки ольхи можно поймать. Да с того берега куда лучше перебираться, а с этого ой как плохо!
Груня не успела подумать, а всего лишь почувствовала, как скользнули под лаптями жердочки. Не обношенное, твердое лыко не удержалось на мокрых кругляшах, и Груня, взмахнув руками и даже не вскрикнув от неожиданности и испуга, упала в воду. Она не подумала, что может утонуть, — просто это было бы смешно. Почувствовав под подбородком воду, она хапнула открытым ртом — жажда мучила, но хапнула много. Закашлялась, и вода уже без ее желания хлынула в грудь.
Наутро ее нашли километрах в пяти вниз по течению, в ольшанике на затопленных лугах деревни Волоки. Опознали сразу — на посинелом одутловатом лице белели неизбывные шадринки. Послали за подводой. Старики положили на сани тяжелую от намокшей одежды Груню. Она лежала на соломе спокойно-отчужденно, до последней минуты так и не понявшая, что с ней случилось. Начавшая обсыхать на весеннем ветру и солнце одежда стала буреть глинистым илом. Только лапти светились странной, нелыковой белизной.
Идя за подводой, трудно ползущей по распаренному лошадиному помету, старик с седой растрепанной бородой сказал с сожалением:
— Лапотки-то новые. Жаль, не поносила…
Замолк, застыдился: вроде бы не то сказал…
У въезда в деревню, повиснув на костылях и коробом подняв на спине полушубок, стоял Степан Волоков. Он поджидал подводу. Когда утром ему сказали, что на лугах выловили утопленницу — будто бы сама порешилась, — он матюгнулся: этого еще не хватало в конце-то войны! И чего людям не живется? Возьмите его, Степана Волокова… Но вот подвода поравнялась с ним, он содрал