под подбородком и тут оглянулась. Оглянулась, и чувство страха овладело ею: река была вовсе не такой, как летом. Вода, бурая и какая-то упругая, поднялась почти до половины берегов, билась об обледеневший грязный снег.
И эти оледеневшие берега, и бурая упругая река, и две жалкие жердочки без поручня, по которым она только что прошла, и запоздалый минувшей опасности страх — все это потрясло Груню, хотя и ничего уже не угрожало ей.
«Лапти-то сношенные в мочало, по дереву не елозят, вот и перебежала», — подумала Груня уже с новым чувством — радости, а не испуга и сердито подумала о тех мужиках, которые еще оставались в деревнях после многих-многих мобилизаций. «Иль уж все безрукие, что некому переходы наладить», — подумала она, сразу вспомнив все: и что Машка у нее больна, и что к Дуняшке надо забежать — уговорить учительницу отпустить домой сегодня… Субботу и воскресенье поживет дома, а в понедельник она сама отведет ее в село. А может, и каникулы объявят. В водополь раньше всегда на каникулы отпускали. Ныне припоздали что-то.
Село показалось Груне пустым, заброшенным. Только у казенки — так, по старой привычке, звали винный магазин — толкались ранние потребители. Двое были безногие, на тележках, третий на костылях, в шинели с круглыми латками. И еще какие-то люди с озабоченными лицами: будто ждали выноса покойника. Ни инвалиды на колесиках, ни тот, с латками на спине и на полах шинели, не вызвали у Груни воспоминаний о войне, о Павлике. Она уже думала только о Машке. Только в ней сосредоточилось для нее все: и война, и ее окончание, и возвращение мужа, и ответ перед ним за свой безгрешный грех. Казалось, если будет жить Машка, все остальное нипочем. Будет трое ягнят. Машку-старуху она сдаст… К ильину дню барашек нагуляет сала…
В ветеринарной лечебнице — она стояла на самом краю села — пахло навозом, конской мочой, дезинфекцией. У обгрызенной коновязи не было ни одной лошади… Кругляши помета были сухие и мягко рассыпались, когда Груня на них наступала.
Ветеринара в лечебнице не оказалось. Пожилая, с опухшим лицом сторожиха, а может, скотья санитарка, как их тут зовут, сказала, что фельдшер третьеводни уехал в колхоз «Новоселье» и до сего утра не вернулся. На свиней там напала какая-то хворь, целую бутыль сыворотки увезли.
— Чаво у тебя-то? — спросила старуха. — Ты из Подгорят, должно быть?
— Не угадала… Из Ехлаковых я.
— А… а… Как шла-то? Зимником иль верхней дорогой?
— Полями. Какой там зимник, давно сломался!
— Кто у тебя занедужил? Корова небось?
— Первотелок у меня. Здоровая, тьфу, не сглазить бы! Вот овечка кашляет, хрипит, слезами вся изошла.
— Хорошая овечка-то?
— Хорошая.
— Суягная?
— Суягная.
— Так оно и есть. От худого глаза. Всякой болезни он страховитей, дурной-то глаз. Случалось и у меня такое. Заговором я лечила скотину. Только теперь вот с наукой-то стакнулась. Да какая тут наука? Слезы. Все втемную, втемную… Уколет мой-то профессор ту же овечку, выцедит ей в мясо целый фрицер лекцины, дернется овечка, и все. А кто знает, полегчало или потяжелело? Бессловесная она. Я ведь умею говорить со скотиной. Чую ее по одному мычанию: стенание это или довольство. И она меня понимает…
«Полоумная какая-то, — подумала Груня, захлопнув дверь и выходя из здания, пахнущего сразу и конюшней, и коровником, и овчарней, и лечебницей, на весеннюю улицу, залитую солнцем, — таким тут только и работать. «С наукой стакнулась!» — передразнила она.
Село оживало. Открывались магазины. Школьники бежали на занятия. Сивая лошадь, не в меру вытягивая задние ноги, через силу тащила сани с тремя белыми бидонами. Полозья оставляли на талой глине и навозе блестящий, будто смазанный маслом след.
Ветеринар не появлялся. Груня посидела на коновязи, в странном отупении, ни о чем не думая. Пригревало солнце. Таяли остатки грязного снега на дороге, наливались канавки рыжей водой. По навозным кучам прыгали и яростно пищали воробьи. Небо над селом было чистое, голубое, будто окна, промытые к пасхе. И только далеко над лесными угорами черной полосой зрело, выстаивалось непогодье. По веснам, бывало, налетали круть-верть, разряжались снежными пыжами, осыпали проталины шрапнелью ледяной крупы, и снова небо голубело и яснилось, празднично и беззаботно.
— Небось запьянчужил, — сказала о ветеринаре старуха санитарка, проходя мимо Груни с ведром, полным мокрых опилок. — Топай-ка домой, молодушка. Да поговори с овечкой-то. Вызови ее на голос, чтобы отозвалась тебе. А тогда уж пользуй ее.
Злясь на старуху и на ветеринара, Груня спрыгнула с коновязи и подумала, что хорошо бы сбегать к лапотникам. Лаптями славилась соседняя с селом деревня Шалые. Груня поднялась в деревню по обсохшей уже и утоптанной тропинке. Лапти она выпросила у знакомого старика Семена — крепкие, плотного плетения — ни носок, ни пятка не продавливались, если даже на них сильно нажимать. Вышла из сеней, присела на приступок, переобулась. Лапти ладно сидели на ноге. Груня поразмышляла, что же сделать со старыми — у тех уже проглядывала солома, лыко будто теркой измочалило. Улыбнулась наконец своей решимости и, держа лапти за кончики веревок, раскрутила их над головой и забросила за тын.
«Узнать бы, где пропадает ветеринар, может, туда сбегать?» — подумала Груня, выходя из деревни. С высокого Шалого угора она не узнала села: оно было точно в дыму. Снежный пыж разрядился прямо над Седуновом. Все вокруг потемнело. И только над Шалым угором сияло солнце. Протяжно, скрипуче кричали грачи на березах. На старой рябине распевал скворец. Он хлопал крыльями, казалось, хотел взлететь, но не взлетал.
В село Груня вернулась в странно беленькое, чистенькое. Будто и весна сюда еще не захаживала.
Груня шла по селу, хрустя новыми лаптями по ледяной крупе, обильно засыпавшей дорогу, под хмурым, невесенним небом, еще не зная, что через какие-то минуты для нее все изменится в этом мире, и изменится в худшую сторону.
Война-то хотя и кончалась, но еще не кончилась.
5
«Я сама эту беду накликала, сама», — тупо думала Груня, сидя в сельповской столовке, где пахло тушеной капустой и старым, прогорклым говяжьим салом.
Знакомая буфетчица — вместе бегали в девичестве на посиделки — не раз набивалась с обедом. («Хошь, Груня, что по карточкам идет, тебе отпущу без карточек?») Груня тупо глядела в глиняную солонку, силясь что-то вспомнить, но вспомнить никак не могла. В кармане шубы, в надорванном конверте, лежало письмо — письмоноска только что повстречалась у почты, сунула в руку: «От мужа, радуйся…» Но это была похоронка. Она все решала в жизни