горожане, так как именно город был рассадником меланхолии) проснулись от спячки и воодушевились открывавшимися перспективами. Впоследствии этот эмоциональный драйв был зафиксирован российскими психиатрами: первые месяцы войны характеризовались резким увеличением душевных заболеваний как на фронте, так и в тылу. О том же писали и рядовые обыватели. «Этот современный взрыв патриотических чувств я не могу назвать иначе, как психозом всеобщим, массовым», – сообщалось из Иркутска в августе 1914 года. Нужно заметить, что психиатрическая терминология использовалась современниками при описании общей атмосферы кануна и первых месяцев войны не случайно. «Обрушившаяся на Европу война замечательна тем, что в самом характере ее начальных действий чувствовались элементы политической неврастении или даже психопатии», – писал в августе 1914 года Б. Эйхенбаум[165]. Даже сотрудники Департамента полиции обращали внимание, что в среде ярых патриотов особенно много сумасшедших. В связи с этим уместно говорить о психопатологической форме патриотизма. В это время заметно меняется лексика и здоровых людей, в письменной речи которых появляются абсурдные, эмоционально окрашенные метафоры, гиперболы. Один из современников без тени иронии писал в сентябре 1914 года: «Деревня и город неузнаваемы… Бабы, дети, скотина повеселели, ожили, оделись и стали по-человечески говорить».
Две мобилизации: конфликт официальной и народной версий
В «патриотической» историографии формальные показатели мобилизации используются для доказательства патриотического энтузиазма новобранцев. Официальные лица, например военный министр В. А. Сухомлинов, писали, что «мобилизация прошла как по маслу!». Генерал Н. Н. Головин отмечал, что в России не было уклонений от воинской повинности, так как при явке в 96 % оставшиеся проценты приходятся на расхождение на 10 % между расчетным и фактическим числом подлежавших призыву[166]. При этом другие генералы, например А. И. Деникин, А. А. Брусилов, Ю. Н. Данилов, значительную явку мобилизованных, среди которых большой процент составляли крестьяне, объясняли высокой степенью покорности последних, привычкой исправно нести повинности. Милюков отрицал национально-патриотические чувства мобилизованных крестьян, обращая внимание на отсутствие у них национального самосознания и ограничения понятия отечества масштабами губернии. В 1914–1915 годах на эту тему ходил популярный анекдот, как в одну деревню приехал патриот-агитатор с целью разъяснить местным неграмотным крестьянам, с кем и почему Россия ведет войну. После долгого и обстоятельного рассказа о международных военных блоках и общей расстановке сил он спросил крестьян, есть ли у них вопросы. С места поднялся один мужик и спросил: «А пскопские-то за нас?»
Головин, не находя достаточных контраргументов, прибегал к известному демагогическому приему и вопрошал:
Может ли читателю… прийти сомнение в наличии патриотизма и готовности к жертвенному долгу среди нашей солдатской массы? Кровь миллионов и миллионов убитых и раненых, принесенная на алтарь Отечества, вопиет против такого обвинения[167].
Тем самым генерал-историк занимал позицию, согласно которой последствия события (миллионные жертвы) оправдывают его причины и не позволяют исследователю сомневаться в искренности и целесообразности принесенных жертв. Такая позиция приводит к складыванию патриотической концепции на шатких основаниях исторической мифологии и грозит обществу сильными разочарованиями, кризисом национального самосознания.
Уже в июле – августе 1914 года в российском обществе начали формироваться две противоречившие друг другу картины военной мобилизации. Первая являлась пропагандистской конструкцией, вторая, неофициальная, передавалась в частных письмах, разговорах. В какой-то момент эти две картины окончательно разошлись, дискредитировав средства официальной информации в глазах народа.
Патриотическая пресса описывала энтузиазм, который якобы охватил новобранцев сразу после публикации приказа о призыве. «Вечернее время» сообщало на второй день мобилизации:
Сегодня к шести часам утра вся столица приняла необычный вид. Со всех концов города тянулись группы направлявшихся в полицейские участки… Подъем духа среди призывников необычайный… Чем больше вглядываешься в толпу, тем спокойнее становится на душе. Серьезные, трезвые люди, собравшиеся истово исполнить свой долг, без шуму, без истерических выкриков. И кажется, что у всех глаза потемнели от внутренней мысли, от решимости[168].
Но глаза темнели, по всей видимости, от другого. Вологодский крестьянин И. Юров вспоминал, как его партия мобилизованных добиралась до Устюга на перекладных:
В пути, чтобы заглушить тоску, мы, хотя были все трезвы… горланили песни, неуклюже шутили, беспричинно хохотали, словом, вели себя как ненормальные… Смеяться мне, конечно, не очень хотелось, внутри точила, не давала покоя грусть, мысленно я был со своей любимой семьей… Так мы всю дорогу заглушали в себе то, о чем было тяжело говорить. Но про себя каждый думал тяжелую думу: придется ли вернуться домой и увидеть своих родных?[169]
Раненый солдат схожим образом описывал мобилизацию:
Эх, вначале, как погнали нас семнадцатеро из деревни, ничего не понятно, а больше плохо… Ух и заскучали мы… На каждой станции шум делали, матерно барышень ругали, пели чточасно, а весело не было…[170]
Порой раздавались политические куплеты. Генерал Н. А. Епанчин вспоминал, что когда во время войны производились частые призывы огромного числа запасных и новобранцев, они иногда не стеснялись, шляясь по городу, распевать: «За немецкую царицу взяли парня на позицу»[171].
Медсестра С. Федорченко, собиравшая характерные высказывания народа, фольклор Первой мировой, привела типичные слова крестьянина о начале войны:
Как громом меня та война сшибла. Только что с домом справился – пол настлал, крышу перекрыл, денег кой-как разжился. Вот, думаю, на ноги стану, не хуже людей. А тут пожалуйте! Сперва было пить задумал, а только сдержался, – на такую беду водка не лекарство[172].
Важным фактором крестьянского недовольства было то, что война началась в разгар сельхозработ. Непосредственно наблюдавшие за деревенской жизнью современники отмечали это в своих дневниках. Раздражение крестьян по поводу мобилизации отмечала семидесятилетняя вдова Л. Н. Толстого в Ясной Поляне: «Все в унынии; те, которых отрывают от земли и семьи, говорят о забастовке: „Не пойдем на войну!“» – и семнадцатилетняя гимназистка в городе Скопине: «Сколько слез, рыданий, горя! Остаются семьи без кормильцев, пора рабочая, хлеб не убран, у многих до сих пор стоит в поле. И все эти молодые, полные сил люди обречены на смерть»[173].
В то время как официальная печать в первые дни после начала мобилизации описывала высокую сознательность и подъем народного духа среди новобранцев, россияне в частной переписке рисовали совсем иные картины. Один из екатеринбуржцев так описывал настроение мобилизованных и населения в городе 5 августа 1914 года:
Начну с настроения русских доблестных войск или, вернее, мобилизованных рабочих и крестьян. Об энтузиазме речи быть, конечно, не может, даже прыткие корреспонденты и сотрудники «Русского слова» черпают свой энтузиазм скорее в редакционных комнатах,