погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; всё остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет.
Литература – это святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых “высоких” трибун – таких как Московская конференция или XX партсъезд – раздался новый лозунг “Ату её!” Тот путь, которым собираются исправить положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, – выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой, всё той же “дубинкой”.
С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли бы создать!
Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожили, идеологически пугали и называли это – “партийностью”. И теперь, когда всё это можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность – при возмутительной доле самоуверенности – тех, кто должен был бы всё это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в роли париев и – по возрасту своему – скоро умрут. И нет никакого стимула в душе, чтобы творить…
Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, одаренный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеями коммунизма.
Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плёлся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать всё то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических пороков, которые обрушились на меня, – кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего.
Литература – это высший плод нового строя – унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды.
Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.
Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение трёх лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.
Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.
А. Фадеев»[69].
Что касается «сатрапа Сталина», то это, безусловно, словечко из лексикона Хрущёва, которое также ставит под сомнение подлинность посмертного письма Фадеева.
Трагический финал (убийство или доведение до самоубийства) не мог быть иным. Он был предопределён наказанием, назначенным Хрущёвым Фадееву. Вместе с Фадеевым для показательной порки был выбран Пастернак. Тем более что эти два столпа советской литературы «сами просились» на показательную экзекуцию. Вот письмо Пастернака Фадееву 14 марта 1953 года о прощании со Сталиным.
«Дорогой Саша!
Когда я прочёл в “Правде” твою статью “О гуманизме Сталина”, мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе.
Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа.
Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажнило тебе лицо и пропитало собою твою душу. А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за её порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слёз и смытых обид!
Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила у многих эта горячка.
Но каких безмерных последствий достигают, когда, не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установления порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо!
Будь здоров. Прощай.
Твой Б. Пастернак».
Ах, скорбите и плачете «безотчетными и неосознаваемыми слезами»? Тогда получите, чтоб другим неповадно было!
Если Фадеева после ХХ съезда обвиняли в соучастии в «сталинских» репрессиях писателей, то для Пастернака придумали причину, подходившую под статью Уголовного кодекса, – написание и передачу на Запад якобы антисоветской книги «Доктор Живаго», но суть травли и того и другого едина – отношение к Сталину.
Вполне объясним интерес к поэту Пастернаку поэта Сталина, который ещё в юности писал стихи о том же, что и многие начинающие поэты: о красоте природы, о назначении певца и поэта, о людской неблагодарности…
Стихотворения юного Джугашвили поразили классика грузинской литературы Илью Чавчавадзе, и он отобрал несколько лучших стихотворений шестнадцатилетнего семинариста и опубликовал их в издававшейся им тифлисской литературной газете «Иверия» в 1895 году. Стихотворение И. Джугашвили «Дила» («Утро») было включено в учебник «Родного языка».
Одно из этих стихотворений иначе как пророческим назвать нельзя.
Ходил он от дома к дому,
Стучась у чужих дверей,
Со старым дубовым пандури,
С нехитрою песней своей.
А в песне его, а в песне —
Как солнечный блеск чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта.
Сердца, превращенные в камень,
Заставить биться сумел,
У многих будил он разум,
Дремавший в глубокой тьме.
Но люди, забывшие Бога,
Хранящие в сердце тьму,
Полную чашу отравы
Преподнесли ему.
Сказали ему: «Проклятый,
Пей, осуши