Ребёнок
То холодно, то жарко. То снова холодно, а потом опять жарко. И наконец, в тепле наступает долгожданная истома, по мышцам проходит судорога, и их отпускает, как будто развязывается узел в животе – тело потекло и оплавилось, как воск, как свеча, и Жу, наконец, может дышать глубоко и спокойно, и, как в воду, погружается в долгожданную темноту.
Но жар прибывает, и вот в темноте рождается алый свет. Неяркий, нутряной, он и не свет, но пламя, он пылает, разрастается и согревает. Был с ладошку – вот уже с чашку, был с чашку – вот уже с чан. Был с чан – вот он уже выплёскивается и растекается, и жар становится невыносимый, влажный, и всё тянет, тонет в жаре, в алом свете, и заволакивает, затопляет, вот уже нечем дышать.
Ах!
Хватануть воздуха ртом, взмахнуть руками. На самом деле только слегка дёргает ими, но кажется что плывёт. Глаза раскрылись, но не видят ничего, вокруг – глубокая, нутряная темнота.
И где-то теплится прежний алый свет.
Нет больше никакой расслабленности и истомы, опять сводит всё тело, опыт жар не спасительный, а знобящий. Жар с морозом, внутренний с внешним. Плохо, плохо, больно.
Где я?!
Тьма и тьма, и только вдали – или глубине? – маленький алый мерцающий огонёк.
Брякнуло что-то, звякнуло. Огонёк исчез.
– Хошь глаз выколи, баушка.
– Хорошо, эт самое. Прально.
– Да не видно же ни зги! Как бы не обвариться.
– А ты не о себе думай. О ребёнке. Свет глаза выест.
И опять – тьма, что внутри, что снаружи, хоть закрывай глаза, хоть нет.
О ребёнке думай. О ребёнке. Где-то в глубине шевельнулось, отозвалось. Потянулось ручками, с болезненной, страдальческой улыбкой. Ведь это я, это про меня. Но как давно, как давно никто не звал так, не гладил по головке, не говорил: Женечка, детка. Ребёнок, ребёнок. Жу – человеческий ребёнок.
Ах, как давно.
Мама!
Вырывается наружу, из темноты внутренней – во внешнюю. А вокруг жар, духота, и внешняя тьма плавится, влажная, осязаемая.
– Тихо, тихо. В себя приходит, баушка.
– Хорошо. Пушай ещё полежит, эт самое.
– А худо не станет?
– Баня худого не сделат. Я в бане Володьку твоего правила. И Кольке щетинку выводила.
– Но, щетинку и я выводила. Зойке моей. Не я, фельдшерица. Сладким пряником.
– Тестом надо ржаным, самое это, жилым тестом.
– А у них в Суланде сладким пряником выводят, знашь. Да не в бане, а так прямо, не в бане. Вот намазывается спинка, заворачивается в холщовую тряпку. Вот и… не надо ни в какую баню-то. А потом оставляют, не знаю, на какой период времени, ребёнка-то, в таком-то виде, а потом снимают. И вот такие волоса – вострые! А Зойка-то всё кряхтила-кряхтила, дак фельшерица пришла: «Щетинка, – говорит, – у ней завелась…»
Тихое бормотание отзывается в голове, будто сталкиваются там какие-то шарики. Они разбегаются со стуком и постепенно встают каждый на своё место: баня, деревня, Манефа. Голос Манефы, пришепётывающий, спокойный. И голос Ольги – суетливый, напористый. От голосов тьма плывёт. Её хочется пить. Пить.
– Пить…
– Очнулась, баушка. Ну, слава богу!
– На-ко, деука, на-ко. Выпей.
Шибает в нос запахом. Трава, вода. Горячо. Теперь не только снаружи, но и внутри горячо. Желудок сводит, но в голове ещё несколько шариков сдвинулись и заняли свои места – болота, трава, везде трава, в воде, в болоте. Мокрые ноги. Мокрые джинсы. Мокрое всё. И сапоги. Дедовы сапоги.