Вадим вспомнил, как Дэн вскакивал, когда говорил такое, и задирал рукава, показывая шрамы, и становился сразу такой порывистый и резкий, что Вадиму почему-то становилось смешно.
С одной стороны, он и вправду был крутой, и Вадим верил, что он вообще все может, но с другой – он чувствовал к нему какой-то странный интерес, как к котенку. Ему хотелось потрогать его, погладить, прижать. И жалко его было, почти как котенка после смерти, да и глупый он был настолько же. Можно было сказать: «А спорим, тебе слабо сейчас выпить одеколон?» И Дэн тут же бросался пить огуречный лосьон, а потом жаловался на боль в животе и огуречную отрыжку. От этого Вадим чувствовал себя старшим.
Он быстро привык к нему, ему нравилось усаживать Дэна на место отца и кормить из отцовской посуды именно теми блюдами, которые больше всего любил отец, – пловом и гороховым супом. Ему нравилось, что Дэн ничего не знает о том, что сидит на месте покойника, ест любимую еду покойника из посуды покойника. Ему захотелось даже, чтобы Дэн и рубашку отца надел. Сделать это оказалось просто. Он, якобы случайно, пролил чай на его рубашку и взамен предложил отцовскую, выдав ее за свою. Рубашку Дэна он оставил у себя – ему хотелось иметь что-то из его вещей. Иногда он вынимал из шкафа рубашку и прикасался к ней или обнимал, и тогда ему казалось, что он обнимает самого Дэна. Он так быстро привязался к нему, так быстро стал ему самым близким человеком, что без него до сих пор было пусто и одиноко.
Тогда перед сном Вадим даже теней не замечал, он постоянно думал о том, что рассказал ему Дэн. Вправду странно, что матери не было до сына совершенно никакого дела, она не искала его, не звонила, не приходила, она даже не знала, где он живет, и Дэн расстраивался, когда ходил к ней, а она даже не спрашивала, куда он и когда вернется. Впрочем, она женщина, чего еще от нее ожидать? Дэн не приносил ей подарки, не давал деньги, не спал с ней, поэтому он и не был ей нужен. Наверное, она расстраивалась потому, что хотела получать от него деньги и подарки, когда он вырастет и устроится на работу. А тут получилось, что она на него тратилась, кормила его, одевала, когда он был маленьким, а ничего взамен.
Вадим вздрогнул. Будто бы давний осадок на дне памяти снова взболтался, всплыл, и все, что между ними было, ожило, проявилось в мелких деталях, и главное, все ощущения воскресли. И то тягучее чувство нежности к Дэну снова было внутри Вадима, но теперь принадлежало только ему, потому что самого Дэна уже не было на свете. Вадим лег. План он придумает завтра. Сейчас хотелось посмаковать все эти воспоминания, весь тот короткий отрезок в жизни, когда Вадим был по-настоящему счастлив.
18:41. Катя
Катя сидела на грязном полу метрополитена, между платежными терминалами, слушала пульсацию крови в голове и мечтала, что кто-нибудь из этих брезгливо косящихся на нее прохожих вызовет врача. Но все эти ноги в ботинках торопливо проскакивали мимо, сливались в бесконечное мелькание. Самолет. Нина. Нужно встать.
Она шла через толпу, закрываясь руками в ожидании удара, и ей казалось, что она мягкая, как переспелый персик, с которого сняли шершавую кожицу, и каждый из проходящих, даже вот этот добрый старичок или вон та девочка со смешными косичками, каждый одним только случайным прикосновением уничтожит ее. Одно прикосновение – и вся зыбкая целостность ее тела, удерживаемая хлипкими волокнами, лопнет, и стоять останется только скелет, а мясо ее соскользнет с костей и ухнет на мраморный пол, разобьется неровными кусками, как бьется арбузная мякоть. И соки ее растекутся под терминалы, под ноги ничего не заметивших прохожих, которые растащат Катю подошвами по всей станции. И немножко на улицу. Нужно было не прикасаться.
Катя попыталась кому-нибудь позвонить, но, взяв в руки телефон, она почувствовала, что тогда ее голова, переполнившись звуком, непременно лопнет и разлетится по эскалатору кровавыми ошметками. Сердце от ужаса сжало настолько острой болью, что Катя упала на колени и тут же поползла от эскалатора прочь, к стене. Если это инфаркт, то нужно непременно двигаться, гнать кровь по телу, помогая засбоившему сердцу. С чего Катя это взяла, она не знала, но в тот момент спасение виделось только в этом.
– Давай! Давай, милая, – шептала она себе. – Ну же! Реви, реви ради бога, пожалуйста. Маленькая моя! Давай! Реви и беги. Беги! Быстрее. Ну, вставай! Вставай, сука! Двигайся, ну же! Ты мне тут смотри не сдохни, эй! Ну, пошла!
Катя вскочила, неловко качнувшись под тяжестью рюкзака, и, часто дыша, пошла по длинному коридору перехода, зажимая руками сердце, все быстрее и быстрее, пока наконец не сорвалась на бег. На станции оказалась толпа, и Катя подумала, что бежать не получится, сердце от этого заболит сильнее, а потому она развернулась и побежала вдоль стены обратно, навстречу идущим, наталкиваясь на удивленных людей, потом развернулась снова и побежала в потоке. И еще раз. И еще.
Она вдруг предстала сама пред собой во всей оголяющей простоте, во всем животном своем и отвратительном. И в разумном, отвратительном не меньше. И это был ужас. Всепоглощающий ужас от стыда жить, дышать, быть собой и странного, алогичного желания жизни. Будто гигантская бездна посмотрела в Катю, и все, что она там увидела, было не человеком, а жалкими, стыдливыми комочками слизи. Трепещущими. Жавшимися друг к другу в страхе и умоляющими с такой силой, которая даже унизительнее унижения.
Тело пронзило острой болью. Сжало, и все вокруг запульсировало раскатами острой боли, разрывающей эти комочки, – в желудок, легкие, голову, по ногам. Лечь и сжаться в позе эмбриона, чтобы удержать сердце внутри. И подступающая неумолимость – нет. Смерть правильнее и вернее сейчас. Спасать нечего. Жить дальше нечему. Все, что есть в тебе, – несколько уродливых комочков слизи, бактериальная масса, плесень, наросшая на чем-то тоже не твоем. Чудом собравшаяся вместе и разросшаяся по форме человека.
Нет, не от боли люди шагают под машины и выходят из окна. Не от боли. От отвращения. От брезгливости. От понимания, что спасать нечего. Ты омерзительная слизь. И нет в тебе никакой волшебной искры и жажды жить. Никакого облегчения, как после сильной боли. И никаких сил это продолжать.
Только маленькая, как каменная песчинка, обнаружившаяся внутри этой слизи бойцовская точка. НИНА.
Нет, Пустота, я есть. Я могу быть слизью, я могу хотеть смерти, я могу умереть, но потом, а пока Нина в опасности, мне есть зачем жить.
И все встало на места – член, туалет, ванная, все вспомнилось во всей ужасающей простоте и обыденности. Катя уже выскочила из метро, и ее вырвало прямо посреди улицы. Она по привычке попыталась наклониться вперед и распереться – знала, что потеряет сознание. Но осталась в том же положении. Она была в себе. Она видела, что происходит, и могла даже контролировать тошноту. Все видела и чувствовала. Ощущение оказалось так себе. Но воображала Катя себе все куда страшнее. Ее пугал именно сам момент потери сознания. Казалось, что происходящее настолько чудовищно, что организм просто не может этого вынести. А на деле даже забавно. Чувствуешь себя маленьким брандспойтом. Интересно, на какое расстояние может блевануть человек?