Да, мама, да. Я люблю его беззаветно. И буду ему верна всю жизнь.
22.30. Тошно мне, тошно. Переезд послезавтра. Если он вдруг не вернется, значит, все. Значит, кончено и больше мы не увидимся никогда.
28 августа. Вторник
Был красный закат. Говорят, такие закаты к ветреным дням, к перемене погоды. Но мне кажется, красный закат к перемене жизни. Он красный, горячий. Страдальчески красный с черными перьями облаков.
В этот вечер он вернулся на дачу. Вернулся, чтобы завтра уехать снова. Лицо его в озаренье заката казалось воспаленным, в глазах блестели тревожные огоньки.
— Красный закат, — сказал он.
Мы сидели в полукруглой беседке, покосившейся, с проваленным полом. Безумно кричали галки.
— Тебе не холодно? — спросил он. — Вечер холодный.
Он был уже несколько раз в больнице. Она тяжело больна, и надо помочь. Пока она там лежит, он будет ее навещать, для этого переедет в Москву.
— Мне кажется, на всей земле сейчас пусто, только одни мы с тобой. Смотри, по небу разлито одиночество.
Он обнял меня и прижал к себе:
— Нам невозможно с тобой разлучиться.
— А как же она?
Он не ответил.
А небо густело, и вот уже оно было кровяным сгустком. Зловеще горели окна, и крыша сумрачно накалилась.
— Мы обручимся с тобой в последний день августа. Мне удалось договориться опять. Не опоздаешь?
Мы выбрали место встречи снова у Пушкина в те же три часа, словно хотели проверить судьбу. Сбой она допустила или вершила свой замысел.
— Неповторимый закат. Ах, Маша, сегодня мне что-то тревожно...
Внезапно он заговорил о ней.
— Не могу сказать, что она обрадовалась моему появлению. Скорее испугалась. Сжалась в комок, запряталась в одеяло. Словно ждала наказания. Она очень больна. У нее глаза измученного ребенка. Мне было жалко, ужасно жалко ее. И еще больше жалко оттого, что всего лишь жалко. Что с прошлым покончено, что могу только жалеть ее, но уже не любить.
Здесь он остановился, как бы прислушиваясь, нет ли фальши в словах.
— Я буду носить ей еду и книжки, буду ее навещать. Человека нельзя приговаривать к одиночеству. Теперь она совсем одинока.
— А где же ее родные? Вы говорили о дружной семье.
— Распалась семья. Сначала умерла бабушка, за нею дед. Он был главою семейства, значительный, интересный человек. До конца своих дней трудился над тем, чтобы все были вместе. Сохранял иллюзию большого дома. Я-то, признаться, его не любил. Мы в убеждениях расходились, и домострой его был мне не по душе. Умер дед, а там и отец с матерью разошлись. Сестра у нее человек любопытный, своеобразный. Она-то как раз добилась больше других, дело свое хорошо изучила, уехала в глушь преподавать. Словом, разлетелись в разные стороны, квартиру огромную разменяли, встречались от случая к случаю... К самостоятельной жизни она оказалась неприспособленной, да и я был, признаться, плохим семьянином. Накопились бытовые проблемы. Она человек идиллический, со стремлением к красоте и неумением красоту эту выявить в простой жизни. Мы начали отдаляться друг от друга, возвышенное затушевалось, и наконец она объявила: «Я всегда любила другого». Отчаянный рывок к возвращению былого. Бунт и протест. Я совсем не уверен, что она и вправду кого-то любила, но могла лелеять иллюзию, хранить в душе красивый мираж. Ей всегда не хватало возвышенного, и за это возвышенное она порой принимала ложное, несостоятельное.
Он говорил с увлечением, жестикулировал. Я снова заметила, как он отдаляется от меня.
— Да, теперь она похожа на измученного ребенка, — сказал он задумчиво. — Ребенка, натворившего глупости. Убежавшего из дому и заблудившегося на первом километре пути.
— По-моему, вы ее любите, — пробормотала я.
Он усмехнулся горько:
— Да, я любил...
Он взял лицо мое в руки.
— Послушай, что я скажу. Ты снишься мне с детства, с тех самых пор, как стал помнить сны. Да, да, в белом платье и с книгой, как я увидел тебя. Тот сон был такой, тот первый мой сон. Я шел по темному саду с яблоком, и мне было страшно. Я побежал к дому, вскарабкался на крыльцо, потянулся к ручке, не смог достать. Но вдруг распахнулась дверь, и вместо темноты я увидел озаренную солнцем комнату, кресло, а в нем в белом платье тебя. Ты повернулась ко мне, посмотрела...
И тут он сказал то слово, которого я ждала, которое явилось в моем дневнике и все они, Гетсби, Глан и маленький господин с тростью, все его хорошо знали. Он сказал:
— Единственная...
...Был красен закат. И на мне было красное платье, на нем красный мундир с серебряной мишурой аксельбантов. На бастионе никого, кроме нас, не осталось, да и вокруг ничего, пустынно. Только мы в своих красных одежках стояли, прижавшись друг к другу, и смотрели, как вдали оседает горячий шар солнца...
— Ты что-нибудь видишь? — спросил он.
— Нет, — ответила я.
— Когда же они начнут? Мы ведь вдвоем остались. Сейчас подступят со всех сторон...
— Но, может быть, они позабыли о нас?
— О нет! Они не забудут. Они истребили всех, кто любит. Остались лишь мы вдвоем. В целом мире одни только мы. Они прячутся там за деревьями, за каждым стволом, в руках ножи, топоры, а мы безоружны.
— Мне страшно...
— Многие лягут замертво, прежде чем доберутся до бастиона. Но нас только двое.
— Нам нельзя умирать!
— Смотри! Вот они. Ты видишь там, за кустами. Какие мерзкие лица, какие злобные взоры. У них клыки. Как жаль, что заходит солнце. Они кинутся, как только падет темнота. Дай мне руку. Какая теплая! Пока я буду держать твою руку, мы не умрем. Единственная!
— Любимый!
— Единственная моя.
— Мой любимый...
29 августа. Среда
Вот и переехали. Прощай, дача, и лето, прощай. Сейчас уже поздно, я очень устала, туман в голове. Все мысли только о послезавтрашнем дне, когда увижу его, когда обручимся. Неужели это случится, неужели? Сегодня я верю во все, я полна надежды. Мы не можем с ним разлучиться, он прав. Мы не просто любим друг друга, мы одно существо, мы неделимы. Я теперь понимаю, отчего с первого класса мне снится Панков. Не Панков это вовсе, это тень его, это он, но в другом обличье. Как же я раньше не догадалась? Он избрал себе образ другого для ненавязчивого напоминания. Итак, вы разгаданы, милый гусар! Можете скинуть с себя курточку одноклассника и надеть свой мундир. Милости просим в мои сны без прежнего маскарада!