Как у наших у ворот Шарик Бобику дает А потом – наоборот: Бобик Шарику дает.
Я осторожно поправил очки. Одна из девушек, та, что с янтарными бусами, слюняво фыркнула.
– Понял теперь, как субъект становится объектом? – спросил Погребняк.
Я кивнул.
Я послушно повторил. В конце концов, если унижаться, так уж до конца.
– Молодец! – Погребняк потрепал меня по плечу, потом поднял вверх указательный палец и резюмировал:
– В этом стихотворении – весь молодой Гегель. Запомни, заруби себе на носу! И Маркс, кстати, тоже… Всё, дорогой, извини, у нас тут разговор.
«An еxception»
Возвращаюсь в гостиницу, открываю ключом дверь, захожу в свой номер. Шарик-Бобик, Бобик-Шарик, субъект-объект. Гвоздев потом сказал, что философия – это выяснение субъектно-объектных отношений между ёкселем и мокселем. В крошечной комнате чисто, прибрано, пусто. Ни пивных бутылок, ни окурков, ни хлебных крошек, ни прочего реквизита прошлой ночи. Видимо, с утра приходила уборщица. Душно – низкий потолок, и вдобавок пахнет какой-то химической херней.
Подхожу к окну, отворяю плотную створку пластикового стеклопакета. Напротив – дом, вернее, глухая стена, а внизу – асфальтированный дворик с куцей зеленой растительностью по периметру, двумя столиками и мусоркой. Лениво бродит мохнатая собака. Хвост опущен. Приблизилась к мусорной урне. Понюхала, зевнула, облизнулась.
Я падаю на кровать прямо в чем есть, в куртке, в ботинках. Жалко, что всё вчера выпили. Шарик-бобик у ворот, Бобик Шарику даёт. Ерунда! И Бобик, и Шарик – каждый сам по себе. Сам себя удовлетворяет… И потом, эти ворота… Они как стояли, так и будут стоять, угрюмо, тупо, вопреки всему. Ничего не изменится. В мире никогда ничего не изменится, хоть задом поворачивайся, хоть передом, хоть боком становись. И вообще, когда весь этот бред закончится? Как все-таки нелепо сложилась жизнь…
Громкий телефонный звонок внезапно прерывает мои мысли. Наверное, Татьяна. Больше некому. Заметила, что я исчез, – и теперь названивает, чтобы шел обратно. Не буду отвечать. Телефон все звонит, звонит не переставая. Странно. Кому я мог понадобиться?
– Алё…
– Привет, ты чего трубку не берешь? Заснул, что ли?
Женский голос, но явно не Татьянин. Другой. Резкий, неприятный.
– Простите, с кем я говорю?
В трубке – смешок, а потом – молчание. Оно длится несколько мгновений, ровно столько, сколько нужно, чтобы потерять в себе уверенность.
– Это кто? – спрашиваю уже нетерпеливо.
– Конь в пальто, сладенький! Не узнал?
Вскакиваю с постели.
– Ох… это вы… надо же…
– Слушай, – она меня перебивает. – Я тут внизу стою, на первом этаже… Короче, жду тебя, ясно?
– Я сейчас, сейчас…
– Давай, а то мне тут уже надоело.
Бегу по лестнице вниз, в холл. За стойкой на ресепшене – интеллигентного вида араб в очках. Протягивает руку за ключом. Пожалуйста, возьмите. Оглядываюсь. Вот она! Сидит в дальнем углу у окна и перелистывает журнал. Увидев меня, встает навстречу. Насмешливо смотрит. Будто даже и не на меня. Розовая блузка, джинсы. Красное пальто сложено и перекинуто через спинку соседнего кресла.
– Что, сладенький, испугался, или уже расхотелось?
Взгляд какой-то странный, расфокусированный, водянистый.
– Нет, ну почему же… Значит… все-таки решили сделать исключение?
Я чувствую, что понемногу начинаю приходить в себя. Она скептически качает головой и цокает языком.
– Только пялиться не надо, ясно? Они силиконовые, если интересно…
– Да я и не пялюсь.
Она берет в руки пальто. Надо же, силиконовые. Интересно, а дверь я не забыл закрыть?
Почему не любят геев?
Последний день форума посвятили акционистам и еще – художникам-геям, которых, как мы узнали, всячески притесняют. На утреннем заседании выступал известный правозащитник Константин Домбровский, белесый крупный мужчина лет сорока, начинающий наливаться полнотой. Он сидел за столом рядом с председателем, все тем же тусклым мужчиной в сером костюме, и громко говорил в микрофон. Домбровский, как мне всегда казалось, сильно отличался от своих коллег-правозащитников, бывших диссидентов и узников совести, злых, невротических, издерганных мужчин с алкоголической худобой, и производил впечатление человека добродушного, умеющего хотя бы иногда разговаривать без криков и обвинений. Его крупное красивое лицо с мясистым носом имело выражение решительное, как у всех борцов за правду, и в то же время расслабленное, словно он заранее знал, чем всё закончится.