Зазвонил телефон, и я почувствовал, как она вздрогнула от испуга. Она выпрямилась:
— Это Сэм, он всегда звонит.
Она отошла к окну с телефоном в руке.
Сэм позвонил из самолета, просто так. Знал ли он, что мы должны были сегодня увидеться?
— Да, — сказала она, — конечно. Я его спрошу. Сэм хочет поговорить с тобой, — сказала она удивленно.
— Привет, Макс, — гаркнул Сэм. — Все в порядке? Ты ничего не рассказал ей? Скоро я снова сяду за работу, будем держать связь!
— Хорошо. Отлично. Что обещано, то обещано. Я позвоню на будущей неделе.
— Вам, конечно, есть о чем поговорить! Как долго вы не виделись? Пятнадцать лет, да? Целая жизнь в вашем возрасте! Она, должно быть, много обо мне сплетничает. Не верь ничему, что она скажет. Все гораздо хуже!
Он отключился, и Сабина снова села рядом со мной, как будто ничего не произошло.
Я продолжал думать о Сэме. Сэм — смуглый, утонченный ашкеназ, был полной противоположностью отцу Сабины — степняку или горцу. Если я сейчас пропущу момент и не спрошу о нем, то могу после сморозить глупость. Мой личный синдром Туретта[25].
— Как поживает твой отец? — спросил я осторожно.
Сабина замерла на моей груди. Потом отодвинулась, лицо белое, застывшее. Глубоко вздохнула.
— Умер, — сказала она безразлично. — А может, нет. Не знаю.
— О, Господи. Извини.
Это меня потрясло, сердце застучало громко и медленно, казалось, она тоже должна была слышать его стук. Теперь я знал точно. Я все ясно понял. Ей не надо мне ничего объяснять. Я не хочу этого знать.
Но я хотел знать все.
— Что… — начал я.
— Оставь… Он умер. Ублюдок.
Ее голос снова стал спокойным. Я взял Сабину за плечи и повернул к себе. Лицо ее казалось нарисованным: бледное, с блестящими глазами, длинными черными ресницами и густыми бровями; четко очерченная линия губ, нос с горбинкой; игра света и тени подчеркивала красоту этого изумительного, необыкновенного лица.
Дыхание останавливалось при виде ее лица, хотелось впиться в эти губы и целовать, целовать…
Кто сказал, что пережившие лагерь были святыми? Должен признаться, когда-то я так думал. А еврейские отцы? С дочерьми?..
— Сабина, слушай, — сказал я. — Мне плевать на то, почему ты тогда от меня убежала, почему не захотела мне довериться. Я не был таким уж хорошим. Я был даже хуже, чем просто нехорошим, я был капризным, невоспитанным, ехидным кретином. Посмотри на меня. Я стал другим. Я кое-чему научился. Я теперь верный, добрый, мягкий, сердечный…
Она снова, не спеша, положила голову мне на плечо.
Я чувствовал, что она улыбается.
— Мне так тебя не хватало все это время. И так не хватает.
— Это правда?
Она прислонялась головой к моему плечу и, казалось, пыталась попробовать мою мужественную речь на вкус, чтобы… что? Он больше не колется? Она пыталась сдержать слезы, я видел, как сжимались ее губы. Потом глубоко вздохнула. Затем сказала таким знакомым, ворчливым тоном:
— Как далеко ты зашел. Раньше ты не решался так говорить.
Она повалила меня на спину и уселась сверху, схватив за запястья. Она излучала радость. Триумф.
— Макс, — сказала она торжественно, — я уже двадцать тысяч раз с тобой говорила, всегда одна и молча, к сожалению. Извини. Я до сих пор разговариваю с тобой обо всем. Всегда разговаривала. Все, что касалось тебя, до сих пор живо во мне. И вернулось снова. Ты рад, Макс? Почему у тебя так дрожат ноздри?
Я уткнулся носом в ее шею. Я вдыхал и вдыхал ее запах, потом прошептал:
— Это чтобы лучше тебя нюхать. Но я не могу нанюхаться. Кто ты теперь, один из семи козликов, бабушка или эта чудовищная Красная Шапочка?
Она снова повалила меня на спину.
— Никто не знает, никто не знает, что меня зовут Румпельштильцхен…[26]
28
На следующее утро я отвез ее в аэропорт. Она снова уезжала далеко, и в этом было что-то комическое — или, может быть, грустное. Невозможно было представить себе, что она действительно там живет. Что ради того, чтобы оставить меня в одиночестве, ей надо лететь одиннадцать часов.
Но ничего не поделаешь. В Лос-Анджелесе Сабину ждала работа. Я и сам способствовал этому, когда попросил ее сделать фотографию Сэма для обложки книги.
Мне было неприятно, что она уезжает, но не потому, что я не доверял себе или ей. Если после стольких лет разлуки мы смогли вернуться к тем же отношениям, тому же покою, той же строптивой, иногда болезненной веселости, то географическое расстояние не имело большого значения.
Просто я знал, что уже никогда больше не буду чувствовать себя уютно в той жизни, которую вел. Что не хочу больше одиночества, рационально обставленной квартиры в Баутенфелдерте[27], размеренной холостяцкой жизни. И еще: холодный цинизм, хаос беспорядочных связей и сопровождающие их игры, в которых пытаешься выдать себя не за то, что ты есть, стали мне противны.
За один вечер со мной сделалось что-то немыслимое: я хотел вернуть этот новый старый мир, мир Сабины. Навсегда. В будущее я смотрел с оптимизмом. Моя потребность в неопределенности полностью исчезла — как будто настало время и я наконец повзврослел. Бесцельность прежней жизни вдруг показалась мне пустой тратой времени. Надо было спешить.
Сабина мало говорила в последние часы, в аэропорту она шла за мной, бледная, напряженная и неуверенная, как будто никогда еще не летала на самолете.
Мои ладони стали влажными, когда я обнял ее, чтобы поцеловать на прощанье. Я рассмеялся дурацким смехом, полным неуместной самоуверенности, а она прошла внутрь, мимо будочки паспортного контроля.
Она помахала оттуда еще раз, и я ощутил страх и чувство вины, как будто отправлял в далекое путешествие маленького ребенка. Я энергично помахал в ответ, и она ушла в жестокий, большой мир.
Очень давно я не ощущал такого одиночества, когда кто-то уезжал.
29
В первый месяц мы перезванивались по два раза в день. Первый раз — днем, когда она просыпалась, второй раз — поздно вечером, когда у нее наступал полдень. Она была занята, и я тоже. Надо было обрабатывать франкфуртские контакты: писать письма, звонить, заключать договоры. Книгой Норы заинтересовались в трех странах, и надо было все это организовать.