Слова, которые он нашел, чтобы сказать мне о Скотте прямо перед отъездом, встряхнули меня. Мы стояли у входной двери. Я обняла его и пожелала счастливого пути, а Дос Пассос вдруг покраснел, первый раз мы не пожали друг другу руки, и он сказал:
— О, Зельда, кажется, эта война…
И я ответила:
— Да, похоже на то…
Это было так, словно Гуфо стоял рядом с нами у двери и забавлялся смущением своего собрата. Он словно помог мне отодвинуть москитную сетку, а потом сам запер стеклянную дверь на задвижку. Гуфо был там, и я уснула без страха.
* * *
Один весьма странный тип, историк искусства, пригласил меня позавтракать, чтобы поговорить со мной о еще более странном проекте: когда началась война, он объехал всех художников, мобилизованных в военные лагеря Алабамы, а потом убедил главнокомандующего предоставить им ангар в гарнизоне Монтгомери, чтобы они могли там рисовать все вместе. Этот человек, Эрнест Донн, объяснил мне, что художники уже там, но нет денег, вообще нет денег, чтобы оплачивать их пребывание. О! Я знаю цену краскам, и мое сердце сжалось от одной мысли, что эти люди лишены возможности проявлять свой талант.
— Но у меня есть только один доллар. Я абсолютно нищая.
— Вы?
Он выглядел таким ошеломленным — я взяла его за руку и отвела в бунгало на Сейр-стрит. Открыла гараж и предложила:
— Пользуйтесь. У меня здесь двадцать картин, они — ваши, пусть они пригодятся вашим молодым художникам. Я хочу только одного: пусть мои картины никогда и нигде не будут выставлены или проданы. Каждый солдат, у которого окажется полотно, должен написать поверх него свою собственную картину, а если идея такого палимпсеста вас смущает, давайте тогда прежде сотрем краску с холстов, чтобы использовать очищенное полотно и рисовать на нем.
Мои условия были такими странными, что г-н Донн с тоской посмотрел на меня:
— Но, мэм, что вы нарисовали там?
— Страну, которую я любила. Страну, где я любила.
— Этот пляж, он все время один и тот же…
— Пляж, где я была жива.
Прежде чем Донн ушел, я попросила его сопровождать меня во время моей обычной вечерней прогулки. Нам навстречу, болтая и переругиваясь кисленькими голосками, шли две девочки. Поравнявшись с нами, одна из них узнала меня и толкнула в бок подругу:
— Это она. Она! Та сумасшедшая из нашего квартала, о которой говорила мама.
— И вот я здесь, совсем одна, в этом приюте, но зачем? Чтобы увидеть, как вы уедете? Зачем вообще на фронте психиатры? Вы слишком молоды, доктор, и ваши глаза слишком сини, невероятно сини, чтобы сгореть в пламени бомб. Почему мужчины всегда исчезают? Только с ними я могу вернуться!
Доктор (фальшивый Айрби Джонс) успокаивает пациентку:
— Не сомневайтесь, скоро здесь появится другой врач, столь же компетентный, как и я. Я подробно расскажу ему обо всем, оставлю мои заметки, он узнает о вашем прогрессе.
— Вы устали, — замечаю я.
Нервничая и отводя глаза, он признается:
— Честно говоря, я уезжаю отсюда не с радостью в душе. Мое место — здесь, рядом с вами, а не там.
Его голос дрожит, врач резко встает и выходит, его белый халат хлопает, словно парус, словно купол парашюта.
Кто вернет мне братьев?
Кто вернет мне тетушку Джулию? Ее нежные и круглые, как булочки, руки, ее кофейного цвета кожу и хлопкового оттенка ладони. Спину тетушки Джулии, ее плечи, виднеющиеся в выемках корсажа — ей никогда не нравились рукава, она говорила, что они стесняют руки, ее тело, состоящее из изящных складочек, маленьких симпатичных складочек, посыпанных тальком, куда я совала свой нос, уткнувшись в которые я засыпала. Я хочу спать. Пусть мне вернут мою нянюшку, и у нее на руках я снова стану совсем маленькой. Ведь именно она — моя настоящая мама, но никто не знает об этом. Когда я родилась, тетушка Джулия окунала меня в волшебное молоко, чтобы ничто темное не взяло надо мной верх. Как все плохие девчонки, я отказалась от матери, я стала дочерью этих белых плантаторов, дочерью судьи и его супруги-неврастенички, я стала зеленым попугаем, обманщицей и, кажется, научилась любить.
Верните мне летчиков.
Верните мне моего сына. Моего сына, который у меня в сердце вот уже пятнадцать лет, и, поверьте мне, это красивый юноша. Нет, неудачи отца не сломили его: та же дерзкая, прекрасная улыбка, самая лучистая улыбка в мире. Это был мой сын. Мой сын. И будь я смелее, я бы сказала о нем его отцу и не оказалась бы здесь.
Здесь, на столе для электрического бильярда.
РОВНО В ПОЛНОЧЬ
Дом № 919 по Фелдер-авеню, Монтгомери, Алабама
2007, март
Перед домом из красного кирпича растет дерево, магнолия грандифлора, которую посадила Зельда, вернувшись из Европы в последний раз, величественное дерево, о котором директор музея говорит, что оно — настоящее бедствие. И объясняет мне, что все магнолии источают вредный для здоровья запах — я ничего об этом не знаю — и их плоды могут отправить вас прямиком в больницу.
Я полагаю, что Зельда посадила ее к десятилетию Патрисии Фрэнсис. Огромное дерево впечатляет. Земля под его кроной усыпана сосновыми иглами — работа садовника, настоящего художника, влюбленного в свой труд и не боящегося ядовитых испарений. Патрисия умерла здесь же, в Монтгомери, штат Алабама. Более двадцати лет назад. А магнолия продолжает расти за них. За них троих.
Майкл, директор музея, приглашает меня пройти в апартаменты Зельды и Скотта (музей расположен в одном из многочисленных процветающих особняков), и вдруг — едва моя нога ступает внутрь — слезы наворачиваются на глаза при виде светлого паркета, блестящего, как зеркало, из покрытой лаком сосны с вкраплениями красного дерева. Их печальные тени скользят по нему, как по поверхности катка. В библиотеке тоже присутствует красное дерево, им инкрустированы полки. Комнаты пусты, за исключением софы в викторианском стиле, обивку которой Зельда поменяла своими руками. И ванн: повсюду, в каждой комнате, ванны — даже в комнате для прислуги. Одна из ванн покрыта потускневшей эмалью, ее медные краны позеленели от времени, она свидетельствует о том, что в этом доме слуг не унижали так, как в других местах по соседству, где всегда свирепствовал ку-клукс-клан.
Майкл рассказывает мне о празднике, который должен скоро состояться тут в честь Зельды, на нем мне обязательно нужно побывать. Я отвечаю «да» и убегаю в другую комнату, я хочу просто слушать тишину в этом бальном зале, где работал Скотт — комната такая большая, что в ней сделана ниша, альков высотой с письменный стол; чтобы было не так страшно, говорю я себе, эти богатые парни, живя в огромных комнатах, хотели иногда забраться в некое подобие вигвама, дабы получше узнать, насколько глубоко проник в их жизнь весь этот внешний мир.