А хозяева постелили себе постель во дворе и легли спать точно под тем окном, откуда я вел прицельный огонь из водомета. Горная абхазская ночь всегда славилась своей темнотой, и Герой Труда Валентина Ивановна никак не могла убедить сильно принявшего участие в состязании Бахуса Сулеймановича, что на них льет не дождь, а что-то иное. Что и рассекретила на ушко старому другу Дяде-Ваде поутру. Его решение возникшей проблемы нам с вами уже известно.
Простил меня дружок мой сердешный только через три дня, после того как я спас жизнь его любимой таратайки. С ходу осилив Рикотский перевал, мы спустились по Военно-Грузинской дороге в долину воспетой многими поэтами реки Терек, где и остановились на ночевку. Воспевать этот ручей, каким мы его увидели, по силам только фантастическому таланту, — мы встали у самого берега: до другого берега был метр в самом широком месте. Разогрев тушенку и выпив чаю (Дядя-Вадя мстил мне трезвым образом жизни), мы разложили сиденья, влезли в спальные мешки, накинули на спину семидесятисильного конька брезент от слепящих утренних лучей солнца и завалились спать.
Когда я трезв, то, в отличие от Дяди-Вади, сплю очень чутко, и меня разбудил некий странный, дотоле неизвестный мне шум. Я открыл оконце, отодвинул тряпку и увидел…
Что я увидел! Раскидывая во все стороны камни, ручей заполнял бурный горный поток. Пологий «бережок» был руслом этой дикой реки, и наша машина уже на полколеса была в воде!
В секунду я разбудил Дядю-Вадю, сорвал с него спальник и усадил с еще полузакрытыми глазами за руль. Сам же отважно нырнул в бурлящую воду для толкания нашей амфибии сзади. Рев мотора слился с ревом водителя, и эти сто сорок лошадиных сил плюс одна нечеловеческая, моя, вынесли нас на сухое еще место, где я вспрыгнул на ходу в машину, и мы на неподнятых сиденьях умчались от неминуемой гибели.
Я был вдвойне доволен: спас от безотцовщины нежных малюток и был навеки прощен своим суровым другом за неумение пить чачу.
КОМЭСК СОРОКИН
Заместитель секретаря партийного комитета Саратовского университета Юрий Иванович Денисов был настоящим русским барином — русоволосым, толстомордым и добродушным алкоголиком. Барином он был наследственным по отцовской линии: папаша до самой своей смерти от пьянства служил партии и народу в должности первого секретаря горкома. В доме делами партячейки общества управляла мама Юрия Ивановича, добрая женщина, барыня по мужу, а не призванию. Юрий Иванович был баловнем судьбы, но во лбу его не насчитывалось семи пядей; он знал об этом и, надувая щеки на публике, с друзьями был самим собой — открытым и безудержным пьяницей. В партком он попал не случайно — руководство университета просто не нашло столь хорошему человеку такого происхождения и с совершенно лишним дипломом общего физика другого достойного места.
Но генетическая номенклатурность давала о себе знать и в застолье: предупреждая треволнения маменьки от задержки «на работе» (а пьянствовали, как правило, в самом безопасном месте — в парткоме), он всегда звонил ей по телефону:
— Мама, Юрий Иванович беспокоит. Не волнуйтесь. Я на работе!
Примерно четыре звонка до двух часов ночи. Маменька не удивлялась — при Сталине папенька «работал» до шести утра.
Юрий Иванович любил себя, друзей и народ с молодости, когда у него была полуторная бобровая шуба, а многочисленные дворники с рассвета убирали снег с тротуаров в огромные придорожные сугробы. Причем за зиму стены этих пешеходных траншей достигали двухметровой высоты. Пьяненький юноша Юрий Иванович, входя под утро в зону действия знакомых дворников, распахивал жаркую шубу, ложился в белоснежный сугроб и тонким отчетливым голосом взывал:
— Люди, отнесите меня домой. Маменька заплатит!
И несли! Взявшись вчетвером за углы шубы. И получали свой целковый!
Я был примерно на шесть-семь лет моложе Юрия Ивановича, но знал его еще по школе, а как выяснилось впоследствии, в русском пьянстве не было и нет возрастной дискриминации. Познакомился близко я с Юрием Ивановичем по его второй, смежной с пьянством, специальности — партийной работе.
История нашего знакомства такова.
Я рос в замечательной семье «советских технических интеллигентов», которые были слугами народа и жили как слуги, соответственно категории, в заводской коммунальной квартире. Москвичи, эвакуированные в Саратов в начале войны, родители двадцать лет сидели на чемоданах в двух комнатах с пронумерованной управдомом Ван Ванычем мебелью и, как три сестры, мечтали о столице. Где, между прочим, за ними сохранялась «забронированная служебная жилплощадь» в виде пятнадцатиметровой комнаты на Автозаводской. Отец, как бы сейчас сказали, крупный хозяйственник, был замдиректора по науке и производству большого оборонного завода и, как и сам директор, бодро и с огоньком воплощал и перевоплощал все идиотские решения любимой партии и родного правительства.
В результате должность потерял, перевоплотился в другую, с нее был снят, из партии исключен, а комнату в Москве «разбронировали» (то есть отобрали). Но в этой пиковой ситуации, как ни странно, был награжден приглашением в крупный подмосковный НИИ главным конструктором (кем он и был от Бога) с предоставлением жилплощади в виде отдельной трехкомнатной квартиры площадью тридцать шесть квадратных метров в лесном поселке Лоза.
Если вы думаете, что название происходит от некоего неизвестного вам вида лесного винограда, то вы заблуждаетесь. «Лоза» — это аббревиатура: «лаборатория опытного завода». Туда родители и уехали с семьей моего старшего брата.
Мне было двадцать лет, я был студентом третьего курса, уже достаточно подышал хрущевской оттепелью под капель собственной молодости, и шанс пожить без родителей, да что там в коммуналке — в общежитии! — я не упустил.
Однако в деле было одно отягощающее обстоятельство — няня Саня.
Няня Саня Перфилова — горбатая мордовская девушка шестидесяти лет от роду — почти три десятилетия добросовестно служила в нашей семье домработницей. Жила она все эти годы у нас, другого жилья у нее никогда не было, и в условиях проживания в двух комнатах папы с мамой, меня, брата с женой и ребенком в квартире с соседями ей всегда находилось место равноправного члена семьи.
Правда, в некоторых вопросах она была даже чуть-чуть равноправней — дети ее видели намного чаще родителей, и мама ревновала. Обиды, однако, всегда кончались одинаково. Мама делала из нижней губы сковородник и горько говорила: «Шура, если на вашем месте была бы другая женщина, то ее бы уже не было!»
Так вот, няню Саню в Лозе НЕ ПРОПИСЫВАЛИ!
Прописка! В нашем милицейском государстве она до сих пор заменяет всенародную дактилоскопию. Когда горячо любимой советской властью я был на всякий случай препровожден в места не столь отдаленные в виде тюремного изолятора, я осознал всю унизительность этой процедуры. Дело в том, что родимые остроги являются точной математической моделью всей советской системы, где вещи называют своими именами. И битье оловянными ложками голой жопы новоприбывшего молодого по возрасту арестанта называется — «прописка»!