Во время его не по-нордически страстных монологов (вот оно, влияние африканского неба!) я отчетливо видела, что Хенку что-то мешает... беспокоит, что ли... или раздражает... ну, словно бы гвоздь в ботинке или больной зуб... или зуд от тропических укусов, который, дабы не нарушать политеса, он не смеет утолить, даже и потихоньку...
Словом, я видела, что Хенк не в своей тарелке. И не потому, что взволнован встречей. Нет, не потому. Такие вещи я чувствую безошибочно. А присутствовало тут нечто третье, таинственное и непостижимое. По крайней мере, непостижимое для меня.
Я было уже собралась назвать ему данные своего прибытия, и мы двинулись к выходу, поскольку Хенк сказал, что его записная книжка осталась в машине. А машину он арендовал на пару часов, и мог бы прокатить меня туда... сюда... потом вот еще куда... (назывались религиозные святыни самых разных конфессий). И вот, проходя уже возле стойки бара, то есть у самого выхода, Хенк вдруг резко повернулся к бармену и – словно даже не ртом, а всем своим чревом, то есть всем нутром, естеством своим – с облегчающей яростью выкрикнул:
– Подумать только: чашечка кофе – десять шекелей!!.
35
Но мне не хотелось бы заканчивать историю именно так. Это было бы как-то несправедливо по отношению к Хенку, с которым я знавала и лучшие минуты. Поэтому закончу на воспоминании, которое предшествовало моему отлету в Штаты.
Стоял конец октября, американский ангажемент еще не был подписан, и тут, в некий дурацкий вторник, когда небо, выворачиваясь наизнанку, без передышки блевало помойным дождем, я вспомнила, что у Хенка сегодня день рождения.
...В цветочной лавке я составила букет из высоких роз. Каждый стебель такой розы был мощно оснащен боевыми шипами, словно сказочное древко геральдического флага. Букет получился роскошным: розы были и жарко-пунцовые, и мохнато-персиковые, и шелковисто-алые, и брусничные (с плотными, словно головки змей, бутонами), и чайные, и свекольные; была там парочка роз лебединой белизны – вся эта очаровательно-свежая пестрота дышала райским эфиром и, шурша, слегка шевелилась... Затем, по дороге, я прихватила бутылку «Jenever»[9]. А в «Bijenkorf» купила итальянский галстук от «Moschino» – в цвет Хенковых глаз. Хотя представить Хенка в галстуке было, конечно, забавно...
В такси я забыла свой плащ. Произошло это до смешного просто: водитель, молодой араб, взялся молоть двусмысленную чепуху, на середине пути я велела остановить, выскочила под дождь...
Поднимаясь по ходившей ходуном лестнице, я предполагала услышать гвалт и музыку. Но было тихо. Понятно: станет он в такой день сидеть дома!
Я устало остановилась перед его дверью. Рядом с ней, как и раньше, стояло высокое, треснувшее пополам зеркало. Вид у меня еще тот: черные мокрые чулки, как у невзыскательной проститутки... на каблуки-шпильки наколоты грязные листья... Винтажное платье из креп-жоржета тоже насквозь мокро... нагло торчат соски, словно разросшиеся от дождя... обрисованные платьем, очень рельефно проступают трусики, пояс для чулок, подвязки... Мои волосы, как и прозрачный шарф, висят чуть не до пят...
В это время на площадку выходит Хенк:
– А я услыхал, как ты тут дышишь...
36
Вот как бывает: молодой, сильный, красивый парень в свой день рожденья сидит дома – один, совсем один. При мне, правда, позвонили родители («производители», как, морщась, прокомментировал Хенк), но их «произведение» даже не снизошло поднять трубку, с отвращением выслушав «болтовню этих придурков» на автоответчике.
С букетом моих роз Хенк был сатанински красив. Я взялась его фотографировать. Мы пили «Jenеver» и теперь уже я под синатровскую «Everybody Loves Somebody Sometimes...» командовала: «Замри!», «Вот так! Лежи вот так!» Чувствовалось, что для Хенка крайне непривычно, а возможно, и неприятно быть «объектом визуальных концепций»... Но он подчинялся. Его глаза при этом словно бы говорили: ну, вот видишь, Соланж, у нас же все хорошо, Соланж, дай мне шанс, Соланж, мы сможем снова быть вместе...
И вот, пока мы так проводили время – и ночью, когда спали, и рано утром, когда я уже ушла, а Хенк остался наедине со своими «неоднозначными впечатлениями» – а возможно, и весь последующий день – цветы, по нашей обоюдной рассеянности, оставались без воды.
И они, конечно, завяли.
О чем Хенк мне сказал через три года, в Иерусалиме. Правда, он, в конечном итоге, спохватился и налил-таки воды в белый фаянсовый кувшин (куда цветы как один из элементов декора были целенаправленно поставлены мной для фотосессии). Однако это запоздалое раденье оказалось уже напрасным. Но ты не думай, Соланж, я храню этот засохший букет – он еще прекрасней, чем свежий, поверь...
Нет. И на этом эпизоде – с засохшими цветами – я тоже не хочу завершать историю. Слишком карамельным мне кажется такой конец – с тошнотворно-трафаретными параллелями и одномерной, лобовой, не без прогоркло-назидательного запаха, символикой. А кроме того... А кроме того, для тех, кто любит так называемую «правду жизни», следует отчитаться до конца...