— Ох и неслух ты, Паша! А к нам опять?
— Нет, не мой путь. Давно решил. Передай отцу игумену, что в ноги кланяюсь, окаянный, и молитв его святых прошу. Уйду… Только пусть еще немного времени даст. Чувствую я… все само разрешиться.
— Чувствуешь? — отец Василий слегка усмехнулся. — Да какой из тебя пророк-то?
— Пророк — точно не пророк, а чутье имею. Христом-Богом прошу, пусть молится за меня сугубо! Отец Василий, само оно, решение, на голову яко снег в сентябре… так и будет. Но без молитв ничего не будет. А из меня молитвенник никакой. Много грехов на мне…
— Да ведь каялся ты, все прощено.
— Знать, не все, — вздохнул Павел Дмитриевич.
— Эх, ладно, — пойду я от тебя. Передам все, что ты сейчас наговорил. Эх, Павел!
— Спасибо тебе, отец Василий.
Они встали, обнялись, поцеловались.
— Просьба вот еще у меня есть, — сказал Павел Дмитриевич. — Видишь, барышня больна, а как поправится, надо будет ее доставить, куда сама пожелает…
— Поговорю, — кивнул отец Василий.
Вновь благословив и Павла, и Наталью, отец Василий поклонился и вышел. Павел Дмитриевич глядел в окно, поглаживая длинную клинообразную бороду.
— Опять пешком… А до монастыря пешком-то… ох! К вечерней не успеет. Вечерняя рано у них. Хорошо, коль подвезут по дороге.
— Так что же это он? — удивилась Наталья.
— Неприхотлив, да видать еще смиряет себя. Славный он инок. Так как же, покушать изволите? Ну, хоть огурец… или там, репу.
— Хорошо, — прошептала Наталья.
— Присаживайтесь сюда, за это вот, что я столом величаю, да послушайте мои россказни. Ибо вы очень желаете знать, с кем судьба свела вас…
— Очень желаю! Да только… за откровенность плата всегда причитается.
— Не всегда, — усмехнулся Павел. — И вообще-то в наши дни гораздо чаще платит тот, кто откровенничает. А от вас мне одно нужно — доверие. Уверенность в том, что никакого зла я вам не причиню. За три года, что живу я, как сказал отец Василий, в логове Савелия-разбойника, кроме него, отца Василия, я никого не привечал. Он-то раз в две, в три недели приходит. И исповедует, и причащает. Иногда приходили мужики прокудинские из любопытства, те, что за отшельника спасающегося меня принимают, — всех я прогонял.
— Но… как же? Три года — один?
— Так что же? Мне неплохо. Молюсь, думаю… Грехи вспоминаю многие. Да на болото хожу уток стрелять. Порох мне он же, отец Василий приносит вместе с гостинцами. Так и получается, что до сих пор кормит меня монастырь наш богоспасаемый…
— Три года? Я бы не смогла, — покачала головой Наталья.
— Года ваши, сударыня… Мне сейчас тридцать восемь, а когда восемнадцать было… ох! Понаделал дел. Родителей ведь рано схоронил, как раз восемнадцати лет круглым сиротой остался. Именье богатое, отцово наследство… Вот и пустился во все тяжкие. Потом в храм приду, на колени встану, и давай слезы горькие лить. А на следующий день — все сначала. Матушка моя, не побоюсь сказать, святая женщина была, меня в благочестии воспитывала. Рано взял ее Господь, мне и тринадцати годков не было. Помнил я, чему матушка учила… ну да бес сильней оказался. За то и свалилось на меня. Правда, потом только понял, за что свалилось. А то вопиял в небо — несправедливо! Беда рядом ходила, а я отцовское наследство проматывал, не один год так провеселился. В службе статской состоял, да на службе меня не найти было. И вот однажды… подкатила к крыльцу карета с занавешенными окнами, молодцы-солдатики с постели меня подняли, под руки, в сию карету, да в славный наш град Санкт-Петербург.
— За что?!
— За оскорбление Ее Императорского Величества!
Павел Дмитриевич налил себе еще наливки и осушил залпом.
— Царствовала тогда супруга Петрова, Екатерина Алексеевна. Ох, признаюсь, и ненавидел же я ее! А надо сказать, батюшка в храме, куда я ходил, «любил» ее так же, как и я. На каждой литургии поминал не Екатерину царствующую, а внука Петрова, Петра Алексеевича малолетнего — сына Царевича Алексея. Да, того самого, невинноубиенного отцом своим, в народе «антихристом» прозванным. Не пугайтесь, сударыня, моих слов. Что с батюшкой сим сталось, не знаю. Думаю, ежели не в тюрьме, так в ссылке сгинул. Меня-то раньше взяли. Как-то гости были у меня, сплошь молодцы веселые, ну и повеселились мы. Пью я так-то не шибко, да когда уж перехвачу — себя не помню, хмель в дурь переходит. Почему разговор зашел — не знаю, да только за здравие Государыни стали пить. Я как услышал — кубок об стену, и во весь голос, — простите, Наталья Алексеевна, — мол, за курву эту, законного Царевича на троне потеснившую, пить ни за что не стану! И прибавил нечто, что совсем уж не для женских ушек. Утром, конечно, забылось все. А через малое время приезжают за моей особой, и не куда-нибудь везут, не в острог местный, а прямехонько в Государеву тайных дел канцелярию. Там, понятно, разговор о том, что, мол, на власть Екатерины Алексеевны покушаться помышлял. Что со мной делалось! На допросах прямо бесновался… мне листы допросные суют на подпись, а я в них плюю. Орал, проклинал весь свет. В крепости вешаться хотел… Сейчас изумляюсь, как Господь меня спас, ведь с пристрастием допрашивали, и ни в чем я не признался. А на Небо, прости Господи, обиду вслух выражал, мол, несправедлив Ты, Господь… Ну да Ему для чего-то меня, дурака, надо было в живых оставить. Царицу я возненавидел так, что и впрямь убить был готов, в этом палачи в мысли мои тайные проникли, но так ведь ни разу ее имя ненавистное в горячке своей не помянул и вину на себя не взял! Может быть, поэтому не стали голову снимать, а отправили в Сибирь под конвоем. Там, понятно, жизнь собачья, под караулом, впроголодь… И вот ранехонько умирает Ее Величество… ну да Бог с ней, Царствие ей Небесное. На Престоле как раз теперь юный Петр Второй, которого батюшка наш вместо Царицы поминал. Вроде как невинный мученик я теперь, получается. Но, Наталья Алексеевна, один я был, как перст, кому за меня заступиться, дабы из Сибири вернули? Пришлось самому о себе позаботиться. Сбежал! О том, как домой добирался, лучше и вовсе не рассказывать. И горя хлебнул, и грязи столько на себя налепил, что думал потом — вовек не отмоюсь. Промучался, пробрался… Стою перед домом родным, где на свет появился, откуда мать, а потом и отца свез на погост, стою и слезы лью… Не мой теперь это дом! Доносчику в награду пошел. Понял я тогда, конечно, чьих рук сие дело… Мысль явилась неотступная — поджечь дом родной ночью! Ни на секунду не пришло сомнение в том, что в этом — моя правда. И пришел поджигать… Да вдруг такой ужас на душу навалился, когда я уж на сей подвиг изготовился, что холодом пробрало с головы до ног, — никогда, даже в пыточной, не было со мной ничего подобного! Я — бежать, как заяц трусливый. К утру лишь успокоился. Так что ж… Ни кола у меня, ни двора. Еще помытарился, оказался волею случая здесь, в прокудинских землях… да и попал в шайку Савелия-разбойника.
— Как?! — вырвалось у Натальи.
— Так, Наталья Алексеевна. Злой я был на весь белый свет аки пес. Все мне стало безразлично. За одно Господа благодарю — нет на руках моих человеческой крови. Сам не убивал. Отвел Господь. Да все равно, выходит, что душегубствам способствовал… И ничто, ни разу, не шевельнулось в моей душе… И быть бы мне со всей шайкой Савельевской казненным в Москве (а самого его сожгли как колдуна, я уж говорил), да тут мне Бог чудо явил. Монастырек, будущий родной мой, только-только строиться начал неподалеку от сего леса. Шесть человек братии здесь поселилось. Сиротливо жили, истинно по-монашески, нищенствовали да смирялись, да молились. Взять с них было нечего, и Савелий их не трогал, хоть очень монахов и не любил. Но окрестности здесь богатые, господа богомольные, жертвовали на монастырь. Вот как-то и узнает Савелий, что богатый дар в монастырь дал некий князь о спасении своей души, вроде и золото там есть. Ну вот… Савелий монастырь не признавал ни за что путное. Он и один бы на него пошел, но почему-то уж взял с собой своего ближайшего подручного, да и меня. А я, слава Богу, на плохом счету у атамана был, «барчук-недотепа» — так он меня прозвал. Взял, думаю, лишь для вида, чтоб монахов испугать сильнее. Днем столковались, на ночь — поход на обитель. Прилег я перед сим походом вздремнуть… и мать-покойницу во сне увидал. Ничего она мне не сказала, смотрела только кротко, как всегда, но с таким укором… Проснулся сам не свой. Впервые что-то в душе у меня заныло да заскребло. Однако ж пошел с атаманом. Тошно у меня на сердце было — не передать. И вот подходим мы к монастырю. Келейки убогие, церковка деревянная, да обнесено все такой оградой, что и цыпленок перескочит. Савелию повалить ее — только пальцем коснуться. Так вот, не коснулся и пальцем. Приближается к ограде, а за пять шагов — словно стена невидимая встала — не дает к монастырю пройти! Бьется-бьется атаман, ничего поделать не может, обходит — кругом ограда незримая, аж ревет Савелий зверем. И страшно до безумия на сие со стороны смотреть! Мне и почудилось, что я с ума схожу… Но как-то глаза от Савелия отвел, на дружка своего смотрю, у того рот раззявлен, глаза выпучены, от атамана бьющегося и ревущего оторваться взором полубезумным не может. И тут нашло на меня… последний приступ бешенства взыграл, закричал я, и сам — на эту ограду… И тут ударило меня из воздуха незримое нечто, будто огнем опалило и в сторону швырнуло. Грохнулся я от сего удара наземь без чувств… Сколько времени прошло, не знаю. Очнулся. Лежу в незнакомом месте на лавке, а на меня добрые глаза глядят. Вскочил я… Обстановка бедная, иконы везде, а человек, что возле меня сидит — в иноческом одеянии. Понял я все в один миг. И — в ноги сему монаху. Это и был отец игумен. И такие рыдания из меня… Да что… и рассказывать-то ни к чему. Словно некая пелена черная с сердца спала. Остался с ними. Подрясник одел. Вот тут-то и стал понемногу проясняться мой ум, в чувство стал я приходить. А вскоре и сотоварищей моих всех изловили. Потрясен я был тем, как Господь помиловал меня. Вот тут-то все, матушкой когда-то говоренное, вновь в сердце моем из каких-то неведомых глубин поднялось…