спросил Норм, не оборачиваясь. Хватит, повертелся в первый день, когда пытался до кого-нибудь докричаться. Это воспоминание почему-то продолжало чётко тлеть в выжженной памяти.
– Колики, – торопливо ответил незнакомый голос. Кажется, девичий.
– Что у тебя с голосом?
– У тебя скорее, – сказал Макс и, кажется, хмыкнул.
Я тебе похмыкаю, подумал Норм, но решил воздержаться от глупых вопросов, которых от него, наверное, ждали, и постарался быть деловитым.
– Так, колики, и что? Его поднять смогли, водить начали?
– Я не знаю, мы уехали сразу, до соревнований ещё.
– Каких соревнований?
– Ну этих твоих, конкур, что ли.
Норм остановился и медленно спросил:
– Так вы что… Месяц ко мне шли про колики сообщать? Он же… Когда соревнования были?
– Ну… вчера, – ответил Макс не очень уверенно. – Тут столько всего… Точно вчера, да.
– Так, – повторил Норм. – А я… Меня сюда когда перенесло?
– Позавчера. Тут, Насть, понимаешь, время совсем по-другому…
– Хватит, – сказал Норм. – Пошли.
Он молчал до самой пещеры, не глядя на чёрные дымы, пылающие деревья и лиловые молнии, и в пещере молчал, становясь на синюю звезду, и не ответил, готов ли и слышит ли музыку, и не кивнул, и не закрыл глаза, в которых неровная песочная стена размылась и потекла, наверное, от усталости, и Норм потёк, тоже от усталости, просто спиной к далёкой стене, головой в подушку, и простынь поверху, и всё белое, чистое и прохладное, только рукам и груди чуть неудобно и неба нет, совсем, со всем, со всем воздухом, дышать!
Настя засипела, пытаясь вдохнуть, распахнуть глаза, двинуть руками, кровать под ней дернулась, незнакомая полная женщина крикнула «Максим!» и бросилась душить, а дед, её, Насти, дед, набросился на эту женщину и обнял, а рослая девочка, сидящая на полу у кровати, подскочила, бормоча: «Нет, нет, нет!» – и прижалась лбом к Настиному лбу, втискивая в Настино ухо твердую пуговицу с музыкой, которая снова позволила дышать, падать, лететь и понимать, что эта рослая девочка и есть Настя.
Настя дёрнулась, сипло вздохнула и сползла коленями на пол. Макс часто дышал, распахнув глаза, зрачки у него то сужались в точку, то распахивались до размера маслины. Он был мокрый, волосы на лбу слиплись.
Макс покосился на Настю, с трудом сфокусировал взгляд и виновато улыбнулся. Потом неудобно посмотрел поверх щёк и простыни и прошептал: «Мама».
Настя оттолкнулась от подушки и поудобней села на пол. Тут же мимо неё проскочила и со скрежетом упала на Макса та самая толстая тётенька. Она плакала и причитала: «Сынок! Максимушка!»
А рядом с Настей уже торопливо опускался на колени дед – бледный и почему-то местами перебинтованный. Он пытался улыбаться и шутить. И то, и другое получалось не очень.
– Дед, я норм, – сказала Настя, обнимая его в ответ. Подумала и, проверяя себя, добавила: – Я Норм. Я Немакс. Я Настя.
– Да мы уж поняли, – сказал дед неуверенно и обнял её крепче – так, что сам охнул от боли в забинтованных местах.
Пришлось успокаивать и помогать подняться.
Всё вокруг было тускловатым, маленьким, нечётким и ужасно пахучим. Зато спичками не пахло вообще.
И на том спасибо.
– Деда, что с Ромой? – спросила Настя.
Послушала, кивая и прикидывая, пошевелила ногой знакомую сумку с ноутбуком и сказала:
– Поехали?
Дед замер на полуслове, посмотрел на перебинтованную руку и поводил ею, посмотрел на Макса, пожал плечами и сказал:
– А поехали.
Настя тоже посмотрела на Макса.
Если бы она сейчас на секундочку не влилась в его тело, настоящее, не нарисованное, она бы, наверное, ему врезала. Убить не убила бы, но вписала бы от души. За всё. Возможно, ноутбуком или стулом. Но теперь вписывать не хотелось. Он же маленький совсем, оказывается, Макс, лет двенадцать ему, не больше. Поэтому и пыжился так. Поэтому и дурак такой. Таких дураков ни бить, ни любить.
Пусть растёт пока.
Ему и без моих вписываний плохо было, очень – и самая боль ждала впереди. Секунды хватило, чтобы это понять, и хорошо, что лишь секунды. Дальше пусть сам терпит, ученик воина, подумала Настя без сожаления и торопливо поправила на себе что уж смогла. Надето на неё всё было неправильно и неудобно. Мальчишки дебилы всё-таки.
Дебил Макс следил за Настей, пытаясь что-то сказать. Его мать встревоженно обернулась и смотрела тоже.
– Я поняла, – буркнула Настя. – Принимается. Пока-пока.
Подхватила ноутбук и побежала к двери, у которой уже топтался нетерпеливый дед. С полпути Настя вернулась, постояла над Максом, смотревшим на неё блестящими глазами, погладила его по тонкой щеке и побежала прочь.
Надо было торопиться.
Эпилог
Здесь не надо было торопиться.
Здесь всё было по-другому.
Здесь не было конюшни, не было сёдел и уздечек, не было уборок денников, не было сена, овса и морковки. Не было всего, что составляло жизнь.
Здесь была новая жизнь. Простор на дни и дни свободного бега. Небо без холодного дождя и снега. Луга, полные сочной травы, которую можно пожёвывать и в которой можно валяться. Леса, реки и даже пески с морями где-то за днями и днями свободного бега. Сила без голода. Свобода.
И не было здесь страха, и не было здесь боли. Скручивающая и рвущая боль, от которой Рома уже не мог жить, исчезла, как только зазвучала музыка.
Музыка пропала вместе с неприятно пахнущими людьми в зелёных халатах и знакомой хорошей девочкой, которая с криками протолкалась сквозь людей и сделала музыку в ушах Ромы. Он снова пожаловался ей на то, как больно и страшно, и упал в новый мир. А встал другим, здоровым, свободным и главным.
Здесь Рома был главный. Он делал что хотел, он был быстрее всех, он умел прыгать как никто другой.
Драконы облетали, а тролли и прочие нелюди обходили Рому стороной и, кажется, побаивались.
Люди просто не могли подойти к Роме, да почти и не пытались. Одни любовались Ромой со стороны – и он к этому привык. Другие ехали мимо, озабоченно рассуждая про возвращение асатов и про конец света, который то ли отменил, то ли отложил какой-то Норм, обернувшийся чужим флагом и совершивший подвиг во славу всех воинов сразу. И Рома этого не понимал.
Остальные лошади не понимали тем более. Они просто слушались Рому и пытались от него не отстать. Они странные были, остальные лошади, – слишком чистенькие и совсем без запаха. Иногда Роме казалось, что его табун не настоящий, а нарисованный в воздухе – или вылепленный, как статуя жеребёнка, стоявшая