ученика в работе мастера (Гёте); она (именно эта жизнь) начиналась даже не в колыбели.
Она (именно эта жизнь) была изначально обречена на неудачу, потому что за нее с самого начала взялись неверно. А заканчивалась она (если что-то и может окончиться, так это неверное начало) безоглядным бегством от нахлынувших на Ростов единокровных погромщиков!
Которых навел на подчиняемый им город Великий Князь Московский, тогдашняя надёжа всея Руси.
– Твой учитель? Мне пусто в его обладании! Ведь он мне не нужен, да и ты мне не нужен; мне нужен ваш враг, – теперь она не улыбалась! Зато вся – воссияла и заострилась смыслом.
Она стала как некая ирреальная сталь (причём – острием) у зрачка реальных строителей храма Покрова (якобы ослеплённых). Которых в реальности никто и помыслить не мог увечить: слишком редкостным и бесценным было их умение.
Впрочем, монаху могли бы привидеться ослепляемые мастера: прекрасная демоница стала как бы символом искуса, перед которым столь же немыслимо (как и ослепить мастеров) оказывалось устоять.
Демоница оказалась воплощением того бытия, которое было человеком потеряно.
– Я не хочу понимать, что такое враг и враги, – всё же мог бы (своей неслышной молитве вослед) ответить монах; но – это значило отступить от своих вершин и отплатить ей её же монетой.
А что и сама не приняла бы она такую (откровенно харонову) плату, не имело значения. В этом мире, отданном падшему злу, вообще не должно быть реальных богов или дьяволов: только принявшие их функцию смертные люди.
Все эти псевдо-боги, псевдо-трусы или псевдо-герои: никто из не мог быть полным воплощением; но – монах провидел и знал: она единственная была собой, была собственной (никому иному недостижимой) вершиной.
Но не знал монах, что порою и люди (эти псевдо-герои и псевдо-злодеи) способны на доподлинно титанические зло и добро; ведь (даже и) Куликовская чудо-битва на Непрядве была ещё далеко впереди; да и отроку Варфоломею (чья семья тоже бежала из Ростова от московских бояр) не явился ещё святой старец.
Об одном монах доподлинно знал: что все люди (даже святые, сколь святы бы ни были) в собственной душе всё о себе (насколько они слабы) понимали; понимали – насколько непобедима тьма (даже если на самую малую пять удалось им её осветить).
А от нисходящего (от неё к нему) жара уже принялись скручиваться волосы на его бороденке; и тогда он стал говорить:
– Есть на моей душе тяжесть. Бывали со мной непотребства. Но (теперь!) даже ими я пробую возразить моей собственной тьме, – здесь монах сам не заметил (а молитва внутри не сочла нужным мешать), как сам его язык перекинулся и изменился, и появились в нем интонации вневременные.
– Да, я именно что возражал своей маленькой человеческой участи (человечек частичен, но в каждой частице своей может он стать непреходящ – тогда станет он близок к единству с собой); и не все ли равно мне, в какой облик облекались мои возражения?
Здесь она его монолог (прямиком увлекавший её в монотеизм) легко прервала; причём – безо всяких апокалиптических буйств (или еще каких проявлений её очевидного неудовольствия); и слушатель не пострадал:
– Зачем ты это мне все говоришь?
– Затем, что мой (не)бывший Учитель (как и тот, кого ищешь; как и любой из псевдо-богов и людей) непотребен (и здесь ты права); но – я переступил через него и стал свободен от любой моей смерти, – говорил он сколь возможно спокойно.
Она выказала удивление:
– Ты свободен от смертной участи ветхого Адама?
Потом она выказала безразличие:
– Да и что за слово такое: «свободен»? Среди первых имен не было этого слова! – с непоправимым презрением сказала она несомненную правду, поразив его в самое сердце.
И её оберегание собеседника (от его же собственной лжи) стало еще более яростным: бороденка монаха стала потрескивать и кучерявиться как золотое руно.
– Такова теперь суета преходящего века и, отступник, твоя?
– Не суета сие, а великий труд, – ответил монах.
Женщина на миг замедлилась, но сказала согласно:
– Неподъемный труд, неисполнимый.
– Другого нет ни для кого. Либо продать себя в бесы (иначе, боги), стать на сторону той или иной бесполезной силы, – согласно с ней продолжил монах.
– Есть ещё я, – сказала женщина.
– Но ты – одна такая. Ты вне мира, а я в миру, – сказал монах.
– В миру? – съязвила Великая Блудница.
– Да, но умер для мира.
– И что?
– Стал я свободен от любых ваших поучений и даже от смерти; и даже, о Лилит, от тебя.
Она (при произнесении имени) сделала жест – словно по ветру искры лесного пожара метнулись! Она (при произнесении имени) над собой совершила усилие – и не облеклась в призываемый облик; а потом – она этот облик от себя отстранила, осталась просто не человечески прекрасна.
Монах подавился горячим ветром и послушливо (хотя она всё ещё не повелевала) замолчал; тогда она произнесла приговор:
– Солгала я (хоть – не хочу понимать, что такое есть ложь): среди первых имен есть свобода (разве что она абсолютна и потому непостижима); а для тебя ее абсолютное имя: не быть и не существовать вовсе, быть никем.
– Нет, уже не так, – ответил монах.
На икону он не смотрел: но – икона была. Но и женщина не обратила внимания на его слова: она продолжила говорить правду
– Ты повис в мироздании. Ты (как осёл буриданов) потерялся меж двух равноправных зол. Ты просто-напросто вынужден быть неподвижным; но – ты истово хочешь при этом каким-либо чудом выскрестись (не отсюда ли ваши кресты?) из мёртвого волшебства неподвижности; ты тщишься обрести то, чего нет в буридановом мироздании осла.
Так она говорила, и он почти соглашался (поскольку она была абсолютно права); она говорила, что он отступник судьбы (а ведь это она была его судьбой: в сновидениях своих он не единожды был её мужчиной); но – она даже не поморщилась (бы) брезгливо от его помыслов.
Для нее ни в нём, в близости с ним не было низменного; но – а что нет у