пошли вперёд. Володя и Герман скрылись за углом.
Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.
– Погода-то, погода-то, – развёл он плечами. – Хорошо. Я после мокрого люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идёт, падла… Так по крови и разливается.
И он захохотал.
– Тебе уж приходилось? – сурово спросил Михаил Викторович.
– А как же, не раз… Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, – проурчал Геннадий. – Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твёрдая, глаз зоркий – р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.
– Правильно, сынок, – мрачно заметил Савельев. – Да и мёртвому кому жаловаться? Нет ещё на земле таких инстанций, куда мёртвые могли бы жаловаться…
– Ты юморист, папаня, – засмеялся Геннадий.
Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело. Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.
– А я после того случая с дитём книжки стал читать… – вдруг проговорил Савельев.
Геннадий остановился.
– Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, – резко и нервно сказал Геннадий, и губы его дёрнулись. – Не хотел я тебе говорить, а теперь скажу: тот корытник был я.
Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами взглянул на Геннадия.
– Ты что, парень, рехнулся? – еле выговорил он.
– А вот не рехнулся, папаша. – Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. – Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало ещё огромное стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с коровками – она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови лежала. Это ты должен помнить, – миролюбиво закончил Гена. – Хочешь, пойдём ко мне, покажу?
– Всё точно, всё точно, сынок, – нелепо пробормотал Савельев, и вид у него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.
– Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребёнком ведь я был тогда, – добавил Геннадий спокойно. – Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьём?
Савельев не нашёлся, что сказать. Странное спокойствие, даже безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.
– Ну а потом, – продолжил Гена, – родственнички помогли. Но всё-таки в детдом попал. На первое дело пошёл в шестнадцать лет. И всё с тех пор идёт как по маслу. Не жалуюсь.
Молча они шли по кривым улочкам. Савельев всё вздыхал.
– А ты, отец, всё-таки зря не пошарил там у нас в квартире, – рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. – Говорят, золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на неё. Я не говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете, отвёл бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повёл себя как фраер. И то не всякий фраер так бы размягчился, словно телёнок. Ребят и меня ты до смеху довёл своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.
Савельев загрустил.
– А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во сне мне являлся, – дрогнувшим голосом сказал Савельев. – И слова его не забуду…
Геннадий чуть-чуть озверел.
– Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде съездил за такие слова, – резко ответил он.
– И куда ж это всё у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от жизни? Так от чего же? – слёзно проговорил Савельев. – Одному Богу, наверно, известно.
– Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей дорогой. А я своей.
– Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства. Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков, вразумить сегодня. Да не вышло.
Геннадий протянул ему руку.
– Прощай, отец, – сказал. – Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует. А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое.
Савельев остановился, даже зашатался немного.
– А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем, – медленно проговорил он. – Теперь решил в монастырь идти. Может, примут. Буду исповедоваться. Не примут – в отшельники уйду. Богу молиться. Нет правды на земле, но где-то она должна быть…
– Ищи, отец, – насмешливо ответил Геннадий. – Только в дурдом не попади, ища правду-то…
Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны: один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога, другой – молодой человек, лёгкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу завтрашнему мокрому делу…
Прошло несколько лет. Савельев, покаявшись, постранствовал и приютился в конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во всё возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал, что с ним происходит.
А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого мальчика, который прошептал ему из коридора:
– Христос воскрес!
Живое кладбище
Интеллигент Боря Кукушкин попал в беду. Да и времена были залихватские: криминального капитализма. Боря, чтоб сразу обогатиться, продал почти всё своё имущество и квартиру (ещё хорошо, что он развёлся с женой и жил один). Полученные деньги вложил в банк. Но спустя год исчез и банк, и деньги, в общем, всё прогорело.
Кукушкин, правда, считая себя довольно практичным, не все деньги вложил: на маленькую их часть купил развалюху на отшибе деревни, километрах в сорока от Москвы. Удобств в домишке не было, а сама развалюха эта стояла на кладбище. Точнее, формально кладбища уже не существовало, но на участке Кукушкина сохранились весьма зримые и даже увесистые остатки его. Поэтому и продавали задёшево, на что Кукушкин по своей практичности, не задумываясь, клюнул, не фиксируя особенно внимания на остатках развороченных старых могил.
– Я человек западной ориентации, – говорил он в пивной за грязной кружкой пива. – На меня эти могилы не действуют.
Кукушкину, однако, пришлось с самого начала тяжело. Но тяжело по-особому: хотя железнодорожная станция была рядом, добираться на работу в Москву становилось всё мрачней и мрачней. Когда же стало ясно, что все деньги прогорели, Кукушкин совсем ошалел.
– Боря, – уговаривали его на работе в бюро. – Ты не один такой. Будущее – за нами. Держись.
– И не запей, – вмешалась вдруг пожилая толстушка, у которой таким же путём исчезли деньги.
Она после этого действительно иногда пила, прямо во время работы или по ночам.
Кукушкин, однако, держался. С голодухи не помирал, как-то научился выходить из неё, становясь сытым. Подрабатывал. Курил.
Деловитость не пропадала, и это немного отстраняло тоску. А потом началось совсем нехорошее.
Кукушкин почувствовал, что могилы стали шевелиться. Особенно сильного шевеления не было, но всё-таки. Нервы-то не железные. Кукушкин упрямо успокаивал себя, что в его могилах завелись зверьки. Вдруг по ночам стало светлеть. Светлело обычно из какой-нибудь одной могилы.
Тут уж Кукушкин совсем потерял равновесие.
– Я вам не юродивый какой-нибудь! – кричал он у себя в избушке в пустоту. – Я Вольтера и Поппера по ночам каждый день читаю. И не допущу, чтоб в моих могилах свистели, пищали или шевелились. Не допущу!
Хотел было вызвать милицию, но в милиции во всё потеряли веру.
Кукушкин стал нервным, озабоченным и опаздывал на работу. Теперь по ночам с некоторым даже озлоблением перечитывал он Вольтера и Поппера и матерился.
– Поппер, – кричал он на работе, – считает, что у человека существует одна только физиология, а всё остальное, Платон, например, одни фантазии. Но на меня-то с могилы не фантазии прут, а нечисть. Не могу, не могу!
Его характер стал изменяться. Раньше, по слабости, он любил бить женщин (любовниц, конечно), но теперь от этого отказался.
Между тем «феномены» вдруг стали утихать, и Кукушкин отбросил мысль, чтоб пригласить парапсихолога. Но внутри чувствовал, что это может быть затишье перед бурей, и поэтому стал не в меру пугливым. Вздрагивал на тишину. Недели через две после затишья встал рано утром в избе попить кока-колы