им в пространстве, — инстинктивно, как чувствовал человек доогненной эпохи, живущий в постоянной опасности, всегда начеку.
Я подумал, а вдруг это призрак. Сын Джио пришел молить меня о помощи. Или Петер требует отмщения из глубин ледника. Все сказки и легенды родных Пиреней осаждали меня, скелеты скакали у меня в голове в зловещем хороводе. А может, это Драк, симпатичный такой ослик, которым нас пугал учитель. Он ждет детишек на выходе из школы, приглашает покататься, подгибает ноги, чтоб взобралось как можно больше малышей, и потом везет их топить в речке. В конце концов я завопил, громко и жалобно, как ребенок после страшного сна, и звуки прекратились. Забыв про холод, я всю ночь ждал, когда же посветлеет брезент и мой кокон превратится из черного в болотный, из болотного — в изумрудный, из изумрудного — в салатовый.
И даже тогда я еще ждал, может быть, час. Наконец вылез, сжимая свой жалкий перочинный нож. Снаружи было пусто, только я и горы, как каждый день. Но отпечатки следов на снегу, след ползущего тела... То был не сон. Я ужаснулся, узнав автора этих зловещих отметин. Призрак? Теперь я готов был над ним потешаться. Я взял бы всех призраков мира взамен моего ночного посетителя. Следы были волчьими.
Давай, угрюмый и мстительный бог Белобород, выкладывай карты на стол. Чем именно я тебя прогневал? Я годами ходил в церковь по воскресеньям, без всяких протестов, мне ужасно нравилось, что мать так держится за тебя, цепляется изо всех сил, молит вполголоса, держа мою руку в своей. А когда ты возносился на небеса, она вся трепетала, и мне это тоже ужасно нравилось, ты возносился и вдруг— крибле-крабле-бумс! — оказывался в приплюснутой гостии, такой тонюсенькой, что я не понимал, как ты можешь там уместиться. Во мне грехов не больше, чем в любом другом. Я никогда не крал, убивал еще реже, и коли желал изредка жену ближнего своего, то только если сам он ее давно забросил. И если уж считаться, давай начистоту: припомнить тебе все те разы, когда я находил мать в слезах, забившейся в дальний угол сарая, с рассеченной бровью или расквашенной губой, и она еще умоляла никому не рассказывать? У меня таких историй навалом, до конца зимы могу вспоминать. Так что нечего говорить, что все это мне по заслугам: и стужа, и одиночество, и боль. А теперь еще волк? Ты куда грешней меня, Белобород. И главный твой смертный грех я приберег напоследок: тебя нет.
Мой костер горит теперь всю ночь. Когда же зверь отступится? Не знаю. Он не ушел, по утрам я вижу его следы. Я дремлю вполглаза и подкармливаю огонь полосками брезента, смоченными в масле — так дольше горит.
Природа идеально сотворила волка. Он не спеша наблюдает, как я суечусь и трачу силы. Он понимает мудростью своего племени, что рано или поздно любой огонь гаснет. А я продолжаю битву человека, — сколько раз вот так же боролись за выживание мои собратья. Инстинкт против инстинкта, человек против зверя.
Я так его и не видел. Он бродит кругами на стыке с чернотой, — не точно там, где кончается свет костра, а чуть дальше, прячет глаза. Он тоже черный, время от времени я нахожу в снегу клок его шерсти. У меня была даже глупая мысль приручить его, однажды ночью я оставил ему приманку—ломтик колбасы. Он его не тронул. Он просто ждет — и дождется.
От покорности я перешел к буйству. Сегодня вечером я схватил нож и с воплем ринулся в ночь, рубя ее наотмашь и вслепую, крича волку: выйди, если ты мужик. Конечно, он не вышел.
Последний колпачок масла. Я смотрю в канистру, полную пустоты. Без топлива брезент палатки гореть не будет. После недели борьбы я слагаю оружие. Я ворошу последние угли и ретируюсь в палатку вместе с полным запасом ужаса. Где же ты, Корка, ведь ты нужен мне как никогда! Враг придет сегодня вечером. Слишком много щелей, я не могу сторожить все подступы в одиночку. Свернуться калачиком, превратиться в гладкий-гладкий шар, чтобы не за что было ухватить.
На рассвете — пробуждение, резкое, толчком, и ошеломление — оттого, что я спал, оттого, что я жив. Волк пощадил меня. Пощадил. Я выхожу из палатки под ослепительное солнце — обещание весны, от которого режет глаза. Глаза борются, фильтруют палящий свет. Зверский голод скручивает мне живот. Я так голоден, что мог бы проглотить долину, со всеми ее деревьями, людьми, скотом, с камнями, которые хрустят на зубах, и листьями, которые прилипают к нёбу, вот все бы съел и не подавился, а запил бы рекой. Несколько шагов по снегу, который стонет и скрипит, и складывается гармошкой.
Я жив. И тут я увидел. Прямо у себя под носом — разгром. Не съесть мне ни долину, ни людей, ни зверей. Все, людоед, нахвастался. Есть больше вообще не придется.
Ящик, в котором хранилась моя провизия, выпотрошен и пуст. Ничего не осталось. Проведя семь месяцев в котловине, я, обломок зимнего кораблекрушения, я, несчастный мешок с костями, волосами и веревочками мышц, ни на миг не подумал укрыть в надежном месте еду — итальянскую копченую колбасу и сухофрукты. Я думал, что зверю нужен я.
Прав был Джио. В горах умирают от самомнения.
Голод подступил почти сразу. Смешно: я каждый день просто заставлял себя есть, я проклинал каждый кусок солонины, от которой губы горели, каждую сухофруктину, от который они потом слипались. И вдруг я только о них и мечтаю. Еще бы куснуть, хоть разочек попробовать.
В первый день я искал остатки еды, потом слепил изо льда и найденных крошек эскимо и сгрыз его. Волк хорошо поработал. Ничего не затоптал, ничего не оставил, разве что по недосмотру. Я прямо видел, как он лежит у себя в логове, осоловев от жратвы, невнятно славя своих безымянных богов.
На следующий день я ел снег. Закрыв глаза, добавлял ему вкус всевозможной экзотики: сорбета из манго, флердоранжа, еще каких-то фруктов, может быть маракуйи? Пожевал щепочку, — что за вкусная лакрица! Обман действовал несколько минут, потом желудок взбунтовался. Из меня извергся поток ледяной воды.
Сегодня — лишайник. Я расчищаю каменные выступы, вцепляюсь в них