тех самых пор, как он поклажу на мулах возил. Судьба, а, доктор?
Боясь повредить себе, выслушивая эти признания, гости стали разбегаться от Кадимы. Взбешенный директор банка спрашивал:
— Как он пролез сюда, этот/юло? Надо вывести его вон!
— Разве его выведешь? Это наглец, он способен оскорбить дона Сенона.
— Тогда напоите его до бесчувствия.
Кадима продолжал предаваться воспоминаниям. Дон Хосе-Пепе отозвал его в сторонку и, сунув ему в руку двадцать боливиано, доверительно сказал:
— Дон Сенон просит, чтобы ты угостил всех друзей от его имени.
И он подтолкнул незваного гостя к калитке, выходившей на дорогу. Кадима отправился восвояси, без умолку разглагольствуя о былой нищете Омонте и скудости его подачки.
Заиграл оркестр: две гитары, два аккордеона и фисгармония, из-за которой видны были только черные очки маэстро. Музыканты играли марши и танцы, останавливаясь лишь затем, чтобы хлебнуть чичи из фаянсового кувшина.
С наступлением вечера заходящее солнце залило золотым потоком полнеба, и его косые лучи сверкающей паутиной переплелись между деревьями, опутывая фигуры гостей в черных костюмах.
Выпитая чича растопила сердце Омонте.
— Да, изрядно я поработал. Об этом здесь мало кто знает. И если достиг я богатства, то все оно принадлежит моим детям и, ясное дело, моей родной земле!
Золотая паутина померкла в тени гуайяв, и тихий птичий щебет поднялся к небу. А небо нежно светилось, словно стеклянный абажур, окрашенный в тон фруктовым долькам, плавающим в стаканах с чичей. Земля тихо дышала. Казалось, вся природа, освободившись от нескромного взгляда солнца, сбросила одежды и подставила свою зеленую кожу дыханию ветерка. Это дыхание обвевало кочабамбинского горнопромышленника, проникало в самую глубь его существа вместе с соком плодов земли — чичей, которая зажигает в крови воинственные и любовные стремления, но будит также и легкую печаль.
— Для родной земли — все! — повторял он хриплым голосом, подняв бокал. — Здесь хочу я окончить свои дни! Пусть знают: все, чего я добился, сделано этими руками. В других местах меня уважают. А вот на моей родной стороне мне говорят, что я чоло… Ничего, придет время, и они еще пожалеют…
В темноте никто не увидел, как на глазах у сеньора Омонте блеснули две капельки цвета чичи. Опечаленный вождь либеральной партии утешал его:
— Все это здешние дела, доктор Омонте. Но и тут есть люди, которые ценят вас по заслугам!..
На следующий день не явившиеся на банкет кабальеро занимались пересудами на площади под сенью терпентинного дерева.
— Говорят, перепились все, как скоты…
— Добрались до веселого дома Осо. Для широкой публики двери были закрыты…
— Там Омонте поставил шампанского…
— Всего полдюжины… Когда принесли вторую порцию, Омонте притворился спящим, и пришлось отправить ее обратно…
Вдруг все замолчали и обернулись. Миллионер, одетый в темный костюм, прошествовал мимо в сопровождении своей свиты.
— Пошел улаживать дела банка…
В самом деле, в резиденции Омонте его поджидала делегация земельных собственников, должников банка, который грозил им взысканием по суду с продажей имущества.
Среди прочих находился там и человек со сморщенным, как пустые мехи, лицом; одет он был опрятно, хотя его брюки и лоснились на заду, а куртка — на спине и локтях. Это был сеньор Обандо-сын. Омонте, со своей безошибочной памятью, сразу признал в нем того самого молодого человека, который семнадцать лет назад гнал его пинками по улице, наказывая за совращение Хесуситы.
— Доктор Омонте, мы с величайшей радостью приветствуем ваш приезд в родные края… Политика Земельного банка, крупнейшим акционером которого вы являетесь, душит Кочабамбу. Мы, земельные собственники, не в силах собрать деньги для оплаты своих долгов и стоим перед угрозой продажи наших имений за бесценок. Нам отказывают в новых кредитах, урожаи крайне низки, а денежный курс очень высок.
Миллионер, обливаясь потом после выпитой накануне чичи и обмахиваясь платком, выразил готовность уговорить остальных акционеров на отсрочку платежей.
Когда депутация удалилась, он спросил у адвоката:
— Что собой представляет ферма этого Обандо? Сколько он должен?
— Ферма «Майка», двести фанег[29]. Должен двенадцать тысяч боливиано.
— Пора им научиться работать. Все они лодыри, живущие на заемные деньги. А потом приедет Омонте и все уладит. Ловко придумано. Но я не так-то прост. Надо объявить продажу с торгов и, главное, не забыть об этой ферме Обандо… Доктор Давалос пришлет вам инструкции.
Инструкции состояли в следующем: поскольку спроса на землю не будет из-за отсутствия у покупателей денег, выждать снижения установленной кадастром расценки на две десятых и тогда скупить фермы через подставных лиц.
Ферма Обандо перешла в руки Омонте, а с ней и восемь других в провинциях Серкадо, Кильякольо и Валье.
Но самого Омонте при этом уже не было. Он возвращался в Оруро, и зеленые ветки хлестали по дверцам кареты под синим взором горы Тунари.
VIII
Огни Парижа
Южноамериканцы! Поезжайте в Париж! Это советуют вам поэты, историки, политики и разбогатевшие выскочки, которые посылают оттуда почтовые открытки с изображением женщины, отплясывающей канкан.
Во всей известной южноамериканцу 1912 года вселенной Париж — звезда первой величины. Остальные столицы подобны ярмарочным диковинам: Лондон, набитый чопорными англичанами и непривлекательными англичанками; Берлин с его пивными и толстыми немками; Нью-Йорк — «этажи до неба, миллионы без хлеба». Зато Париж олицетворяет разумный и понятный идеал, к которому не может не стремиться «латинский дух» южноамериканских дикарей.
Поезжайте в Париж, поэты и писатели, жаждущие бурных переживаний и ослепительного света!
Поезжайте в Париж, экс-президенты республик! Отправляйтесь в золотое изгнание и пишите оттуда письма своим приверженцам, давая понять, что изучаете великие европейские проблемы, хотя на самом деле вы только пьянствуете и охотитесь за мидинетками.
Поезжайте в Париж, «обеспеченные» сеньоры, прихватив деньги, залежавшиеся в ваших сундучках, где хранятся серебряные тостоны, золотые фунты, жемчужные колье, изумрудные серьги и закладные письма.
И вы, боливийские горнопромышленники, — Арган-донья, Пачеко, Арамайо, Патиньо, — оставьте свои индоиспанские приплюснутые горные городишки, выстроенные из необожженного кирпича и черепицы или украшенные серебристой резьбой по вековому камню; городишки, где душными пустыми ночами не встретишь на улице ни живой души, кроме бездомного пса или пьяного забулдыги, где свет, упавший из открытой двери на мостовую, кажется кровоточащей раной на темных круглых булыжниках, между которыми прорастает трава — если город в долине, и набивается иней — если он в пуне.
Поль Фор[30] читает свои стихи; Муне-Сюлли[31] блистает на подмостках театра Порт-Сен-Мартен; Режан[32] кричит в