и в Новгороде. Именно Ипатская летопись 1149 года так передает условия перемирия между Юрием Владимировичем и Изяславом Мстиславцчем: «Изяслав уступил Юрию Киев, а Юрий возвратил Изяславу все дани новгородские». Но мы знаем уже, что брать дань значило властвовать: первоначально политическая зависимость ни в чем другом и не выражалась, кроме дани. А с другой стороны, в Древней Руси, до конца московского периода включительно, кто брал подати с людей, тот ими и вообще управлял. Положение смерда как данника и делало его специально княжеским человеком.
Наемный сторож в городе, князь, был хозяином-вотчинником в деревне. Эту политическую антиномию и приходилось разрешать Киевской Руси. Вопрос, какое из двух прав, городское или деревенское, возьмет верх в дальнейшем развитии, был роковым для всей судьбы древнерусских «республик». В конечном счете, как известно, перевес остался за деревней. Связь этого исхода с экономическими условиями давно намечена литературой. Профессор Ключевский в своем «Курсе» устанавливает два факта, тесно между собою связанных: падение веса денежной единицы, гривны, объясняемое, по его мнению, «постепенным уменьшением прилива серебра на Русь вследствие упадка внешней торговли», и стеснение внешних торговых оборотов Руси «торжествующими кочевниками». Но и автора «Курса», очевидно, несколько смущал вопрос: почему же это кочевники, над которыми торжествовали князья X–XI столетия, сами стали торжествовать в XII веке? Упадок внешнего могущества приходилось, в свою очередь, объяснять внутренними причинами, и наш автор называет две: юридическое и экономическое принижение низших классов, с одной стороны, княжеские усобицы — с другой. Но положение низших классов не ухудшилось, а улучшилось в XII веке сравнительно с XI, как мы видели, а борьба Владимира и Ярополка Святославичей в 977–980 годах или Ярослава Владимировича с братьями (Святополком, Мстиславом и Брячиславом Полоцким) в 1016–1026 годах нисколько не менее, конечно, заслуживает названия «княжеских усобиц», нежели распря Изяслава Мстиславича с Ольговичами или Юрием Долгоруким в XII веке. Отдавая должное методу профессора Ключевского, приходится верно подмеченному им факту экономического оскудения Киевской Руси искать иное объяснение. Оно вернет нас к исходной точке настоящего очерка — разбойничьей торговле, на которой зиждилось благополучие русского города VIII–X веков. Внеэкономическое присвоение имело свои границы. Хищническая эксплуатация страны, жившей в общем и целом натуральным хозяйством, могла продолжаться только до тех пор, пока эксплуататор мог находить свежие нетронутые области захвата. Усобицы князей вовсе не были случайным последствием их драчливости: на «полоне» держалась вся торговля. Но откуда было взять эту главную статью обмена, когда половина страны сомкнулась около крупных городских центров, не дававших своей земли в обиду, а другая половина была уже «изъехана» так, что в ней не оставалось ни челядина, ни скотины? Последним «диким» племенем, которое не удалось втянуть в оборот хищнической эксплуатации ни Владимиру, ни Ярославу, были вятичи, но Мономах покончил и с ними. Как древний спартанский царь искал в свое время неразделенных земель, так русские князья XII века искали земель, еще неограбленных, но искали тщетно. Мономах слал своих детей и воевод и на Дунай к Доростолу, и на волжских болгар, и на ляхов, «с погаными», и на Чудь, откуда они «возвратишася со многим полоном». Но организационные средства древнерусского князя были слишком слабы, чтобы поддерживать эксплуатацию на такой огромной территории; а с другой стороны, и волжские болгары, и ляхи сами были уж достаточно организованы, чтобы дать отпор и при случае отплатить тою же монетой. Судьба Киевской Руси представляет известную аналогию с судьбою императорского Рима. И там, и тут жили на готовом, а когда готовое было съедено, история заставила искать своих собственных ресурсов, пришлось довольствоваться очень элементарными формами экономической, а с нею и всякой иной культуры. Причем, как и в Римской империи, «упадок» был больше кажущийся, ибо те способы производства и обмена, к каким переходит, с одной стороны, суздальская, с другой — Новгородская Русь XIII века, сравнительно с предыдущим периодом, были несомненным экономическим прогрессом.
Никто не нарисовал более яркой картины запустения Киевской Руси, чем тот же проф. Ключевский[54]. Приводимые им факты относятся большей частью ко второй половине XII столетия, отчасти к началу XIII. Но одно из отмеченных автором явлений — упадок у князей интереса к киевским волостям — можно проследить и несколько глубже, до первой половины XII века. Уже в 1142 году между Ольговичами, старший из которых, Всеволод, сидел тогда в Киеве, происходил очень любопытный спор из-за волостей, причем младшие братья выражали большую готовность променять данные им старшим киевские волости (правда, плохие) на тех самых вятичей, с которыми лишь за четверть столетия до этого окончательно справился Владимир Мономах. Этот интерес к вятичам, в свою очередь, весьма любопытен, если мы припомним, что это был наиболее глухой и наименее затронутый разбойничьей эксплуатацией угол Русской земли. Младшие братья Всеволода желали получить себе вятичей, конечно, не для того, чтобы их грабить — это всего удобнее было сделать из другой, соседней, волости. Очевидно, что прежняя точка зрения на князя как на завоевателя по преимуществу, руководителя охоты за «полоном» — и, разумеется, защитника своей земли от чужих охотников того же сорта, уступает место какой-то другой. Перемена во взглядах княжеской власти на свои права и обязанности опять-таки давно отмечена литературой: об отличии северо-восточных князей XII–XIII веков от их южных отцов и дедов писал еще Соловьев. Так как князья ему представлялись единственной движущей силой Древней Руси, по крайней мере, в политической области, то для него дело сводилось, главным образом, к изменению отношений между самими князьями. Прежние братские отношения между последними заменяются отношениями подданства; Андреем Боголюбским было произнесено «роковое слово подручник, в противоположность князю». Слова летописи о самовластии Боголюбского понимались тоже именно в этом смысле. Но едва ли поведение суздальского «самовластна» относительно его киевских кузенов очень отличалось к худшему от образа действия Мстислава Владимировича Мономаховича, например, подвергнувшего своих полоцких родственников прямо административной ссылке. Князья любили говорить о братстве, но их фактические отношения держались вовсе не на этих сентиментальностях: и сильный брат всегда делал со слабыми все, что хотел, не стесняясь, до убийства и ослепления включительно. Последователи Соловьева совершенно правильно занялись другой стороной «самовластия» князя Андрея Юрьевича. «Кн. Андрей был суровый и своенравный хозяин, который во всем поступал по-своему, а не по старине и обычаю, — говорит проф. Ключевский. — Желая властвовать без раздела, Андрей погнал вслед за своими братьями и племянниками и «передних мужей» отца своего, т. е. больших отцовых бояр». Цитируемый нами автор думает, что «политические понятия и правительственные привычки Боголюбского» в значительной мере были воспитаны