зверя, остановятся на постой в избах. В такое время жизнь в деревне преображается, хмельной рекой текут меды, смех и веселье наполняют улочки. Но уезжают весёлые шумные гости, и всё возвращается на круги своя: пашня, солёный пот на спинах под палящим солнцем, вечные хлопоты, большие и малые надоедливые работы, идущие нескончаемой чередой — сев, сенокос, жатва, молотьба.
...Уже подъезжали к полю, когда вдруг со стороны села раздались дикие душераздирающие вопли. Ярким заревом полыхнули избы. Посреди дыма и копоти слышались грубые гортанные выкрики, ржание и топот большого числа коней, пронзительный свист.
— Поганые! — крикнул отец.
Талец, вздрогнув, порывисто обернулся. К околице села, к высокой деревянной церквушке с чешуйчатым куполом — луковичкой подлетели всадники в панцирных коярах[195] и в лубяных плосковерхих шлемах, скреплённых железными пластинами.
Талец разглядел их лица: жёлтые, скуластые, искажённые злобой, перекошенные в крике.
— Беги, Талец! — Отчаянный отцовый вопль вывел отрока из оцепенения, он спрыгнул с телеги и метнулся к обочине, с ужасом увидев, как отец с пробитой головой, весь в крови падает под копыта, в дорожную пыль. Следом за Тальцем понёсся с копьём наперевес половец. Судьбу юнца решили мгновения. Уже настигал его свирепый степняк, целился, готовился воткнуть остриё копья меж лопаток, когда внезапно рухнула поперёк дороги горящая церковенка. С предсмертным визгом ужаса и боли навсегда исчез половец посреди пламени и обломков. Едким дымом заволокло дорогу. Талец свернул, побежал по полю, раня босые ноги о камни и колючую траву.
Далеко впереди, у окоёма, синей жилкой темнел лес.
«Туда не пойдут!» — подумалось Тальцу.
Он, не переводя дыхания, из последних сил бежал и бежал. Сердце готово было, казалось, выскочить из груди. Сколько времени он бежал так? Гнался ли за ним кто-нибудь? Или забыли о нём степняки, занялись дележом добычи?
Ничего этого Талец не знал. Забившись в густой малинник на дне оврага, он затаил дыхание и беспокойно прислушался. Тишина. Только птицы щебечут на деревьях.
Дрожащими руками он стал срывать с кустов спелые ягоды малины. Есть не хотелось, делал он это почти безотчётно, стараясь заглушить нахлынувшую в душу горечь и страх ожидания неведомого.
В лесу просидел до вечерних сумерек, потом тихонько выполз на опушку, начал медленно, осторожно пробираться краем поля.
Надеялся: а вдруг живы, уцелели мать, братья, сестра, ближники-соседи. Тогда можно будет заново отстраивать хату, налаживать понемногу былую, привычную жизнь. Но мертвенная гробовая тишина встретила Тальца в селе. Догорали разорённые избы и гумна, всюду лежали полуобгоревшие трупы. Страшное зрелище предстало глазам отрока.
Тел матери, сестры и братьев он не отыскал видимо, все сгорели в пламени пожара. Не было рядом ни единой живой души.
«Всех сгубили, треклятые!» — Талец упал наземь возле пепелища, какое осталось от родной хаты, и горько разрыдался.
Перевернувшись на спину, лежал он долго, с трудом сдерживая слёзы, и смотрел на полное звёзд ночное августовское небо.
Что делать ему теперь? Куда идти? Родных и близких в окрестных сёлах и слободах у него нет, да и сёла те и слободы, невестимо, уцелели ли. Может, тоже похозяйничала в них свирепая орда.
Остался, правда, у него один родич. Мать как-то сказывала, что есть у неё брат, Яровит. Ещё в малых летах забрали его в ученье, чем-то приглянулся он киевскому князю Ярославу, сделал его князь боярином, земли дал, усадьбу имеет Яровит в Чернигове. О нём почти никогда в семье не говорили, так, изредка упомянут, и только. Отец всегда хмуро сдвигал брови, едва заходила о Яровите речь. Но вот как повернула жизнь — придётся теперь, верно, Тальцу искать этого неведомого дядю. А там, как знать: может, примет Яровит его, может — прогонит взашей.
Поутру, взяв в руку сучковатую палку, забросив за плечи котомку со скудным скарбом — собрал у соседки в уцелевшей бретьянице[196] немного еды на дорогу, — в последний раз глянув на родное пепелище и обронив слезу, направил Талец стопы вдоль широкого шляха. Шёл, беспрестанно озираясь, днём больше отсиживался в лесу или крался опушкой, стараясь быть тихим и неприметным. На третий день, уже к вечеру, добрался до берега большой, многоводной реки. Ни души не встретилось на пути — лишь набрёл однажды на разорённую половцами пустую деревню.
Куда идти дальше — не знал, пошёл наугад вдоль берега, вниз по течению. Тревожно, смутно было на душе, уже и голод давал о себе знать — съестные припасы кончались. Решил заночевать.
Свернувшись калачиком, подложив под голову котомку, забылся Талец беспокойным сном.
— Эй, отроче! — Кто-то осторожно потряс спящего паробка за плечо. — Ишь, куда забрался! А ну, вставай!
Талец вздрогнул, оторопело вытаращил глаза, с криком вскочил, метнулся в сторону. Судорога страха сжала его сердце.
— Да ты не бойся. Экий пугливый!
В неясном свете предутренних сумерек Талец разглядел тонкую фигурку монашка в долгой рясе, с посохом в деснице. Чуть дальше, возле дороги, стояла крытая холстом телега, на которой сидел, свесив ноги, другой монах. Тучная кобылка помахивала широким хвостом.
— Ну, ступай сюда. Говори, кто ты, откудова будешь, куда путь держишь? Я, Иаков-мних, списатель княжой, иерей, инок печерский, вопрошаю тя.
Талец несмело подошёл к монашку.
Чем-то сразу расположил его к себе этот низкорослый, худенький человек с заострившимся лицом и редкой русой бородёнкой.
С трудом сдерживая слёзы, Талец коротко поведал ему о набеге половцев, разорении села, гибели родных.
В скорби потупив взор долу и вороша посохом траву, Иаков слушал, слегка покачивая головой.
— Куда ж ты топерича? — спросил он, едва отрок замолчал.
— В Чернигов хощу. Дядька тамо у мя быть должон. Бают, боярин важный. Может, приютит. А нет — не ведаю, как и бысть, куда и податься.
— В Чернигов, — задумчиво повторил Иаков. — Вот и мы туда ж. Книги везём ко князю Святославу. Я да Никита, грек-евнух, тож монах, слуга Божий. Со Льтеца идём, с монастыря. От поганых, яко и ты, едва убереглись, в роще за дубами укрылись. Книги вот спасти помог Господь. Поедем с нами, отроче. Садись на телегу.
Тальцу лишний раз повторять было не надо. Чуть не бегом помчался он к телеге и поспешно забрался на неё, сев рядом с евнухом Никитой. Молодой, безбородый грек окинул отрока косым, подозрительным взглядом и хитровато прищурился.
— А как звать твоего дядьку? — спросил он.
Голос у Никиты был тонкий, как у бабы.
— Яровит, Божий человек.
— Гм... Яровит. —