Летом стало очевидно, что дальше жить придется порознь. Мама, которую уже с весны в интернате тактично не замечали, хотя не упускали случая съязвить: сколько же это безобразие может продолжаться, – осталась в Москве зарабатывать на пропитание. Я с сентября водворилась в интернате под крылом старшей воспитательницы, опровергавшей свое женственное имя Ева со всей возможной наглядностью. В пустую, еще необставленную комнату приходил в очередной раз отец, заклиная немедленно вернуться, пока я не погибла окончательно. За дверью караулил мой приятель пианист Виталик – детина двухметрового роста с внешностью молодого Листа – на случай, если дойдет до драки.
До драки не дошло, я заковалась в броню правоты, силы, равнодушия, яростного сопротивления прошлому. Я полюбила свободу и не скучала по рабству. А с Виталиком мы тогда на спор занимались ночами в соседних классах – кто больше продержится без отдыха, встречаясь в перерывах для распития растворимого кофе. Кажется, я выдержала трое суток без сна, после чего улетела на гастроли в Ташкент и проспала репетицию.
Еще мы с ним однажды пробрались на Доминго, приехавшего в феврале 92-го спеть Отелло в Мари-инском театре. Пытаясь зайти и так и сяк, мы, уже после начала спектакля, дали взятку в два доллара какому-то телевизионщику и пролезли на третий ярус под видом ассистентов оператора. Дездемону пела Елена Прокина, вскоре уехавшая на Запад. На «O, solce» в финальной арии Дездемоны от переполнявшего душу восторга мы чуть не свалились в партер – удержали сетки.
На Доминго я смотрела, широко раскрыв глаза, как кортасаровская Мага, и никак не могла поверить, что он – это он, здесь и сейчас. В то время приезд звезды такого уровня еще был в диковину, и от самого присутствия в одном пространстве с Доминго дух занимался пуще, чем даже от голоса и актерского мастерства – тут уж не до катарсиса.
Поселившись в одной комнате с подругой Аней, мы решили купить плитку и отказаться от интернатского питания: серых слипшихся макарон и котлет непонятно из чего. Через несколько дней, когда из нашей комнаты пошел запах гречневой каши на бульонном кубике, плитку у нас отобрали. А спустя месяц и с подругой поссорились, прожив в состоянии холодной войны еще полгода, пока я не переехала в комнату к трем девочкам. Познание мира шло своим чередом.
Дневник
Когда вошла сегодня сюда, комната показалась такой уютной. Но стоило открыть окна, и в комнату хлынул поток грязи, обыденного пейзажа и чего-то очень мерзкого. Как ужасно каждый день наблюдать четырехугольной каменный двор с одним чахлым облезлым деревом! Отсюда нет выхода.
…Петербургские улицы вечером, под колпаками желтых фонарей, как макет. Декорации к спектаклю «жизнь». И краски все вокруг странно блеклые. Черные, бурые, серо-желтые. Кажется, что яркого больше не будет никогда.
…Сегодня воскресенье. Когда вышла на улицу, было очень солнечно и тихо. Так тихо, что я слышала только шуршание платка на голове. Пошла вдоль Мойки, слушая это мерное шуршание. Придя на почтамт, написала два письма и пошла обратно.
Испытывая поначалу лютую ненависть к Ленинграду, я заставляла себя часами ходить по улицам, вглядывалась в каждую трещину, пытаясь найти в ней тайну этого города. Это сейчас, приезжая в Петербург рано утром, я смотрю на него из окна машины и задыхаюсь от восторга – каждый раз, как первый. Тогда же я думала, что здесь не живут, а притворяются живыми. Чтобы стать частичкой плоти этого монстра, требовалось умереть и возродиться в ином качестве. Надо было избавиться от «прямоговорения» и перейти на иносказание, овладеть подменной риторикой. Найти коды и ключи к северному Сим-Симу.
Скрашивали однообразие моей жизни Ира Тайма-нова с Владиком Успенским. Они выводили меня в свет на различные культурные светские мероприятия, устраивая небольшие выступления. Я очень любила бывать у них дома, и иногда ночевала в кабинете, обтянутом темно-розовым шелком, с канделябрами на стенах. Ира кормила меня деликатесами, одевала, решая вместе со мной насущные вопросы бытия и сознания. С мягкой язвительностью Владик учил варить суп из свиных отбивных: я по неопытности положила их в кастрюлю с бульоном, так что делать было нечего. Учитывая то, что он был добрым и нежным человеком, выходило необыкновенно элегантно, вызывая во мне приступы истерического смеха. Оба они вцеплялись в глотку любому недоброжелателю, защищая и делая для меня все, что было в их силах.
Осетинский писал на Ленинградское телевидение анонимные письма в адрес Ирины, угрожал ей и даже один раз чуть не побил. Знаю только нескольких людей, не отступивших перед ним, и она в их числе.
И конечно Марина и ее мама Клавдия Яковлевна. После урока на Черной речке меня отпускали в интернат, только накормив до отвала, обласкав и сделав необходимые мне внушения. Я очень любила спорить, особенно за инструментом. Говорила: а вот в прошлый раз вы так велели играть. Так, да не так, – терпеливо отвечала Марина: нет и не может быть в музыке одной стоячей воды. Я могла упрямиться и не понимать, чего же от меня хотят, но стоило ей сесть за рояль и показать, сразу все вставало на свои места.
Приезжая на каникулы в Москву ночным сидячим или плацкартой, я дышала полной грудью, встречалась с любимой семьей Русецкой – Айги, а также обзавелась еще одной нежной дружбой – с Женей Ма-тусовской, внучкой Михаила Матусовского, автора «Подмосковных вечеров».
Женя была старше меня на два года, очень красива: высокая, с длинными черными волосами и глазами Юдифи. Она писала картины маслом. Ира и Юра, ее родители, были врачами и воплощали собой мое представление о настоящей семье: никогда не ссорились, были нежны со всеми, умны, терпеливы. Они всячески просвещали меня: показывали Бертолуччи, водили в Ленком, на выставки и концерты «Виртуозов Москвы».
К слову, с «Виртуозами» и Владимиром Спиваковым я пересеклась однажды в детстве: отец уломал Владимира Теодоровича прослушать меня в оркестровой репетиции. Я пришла, села и вместе с оркестром сыграла концерт Гайдна. Очень неудачно. Спиваков уклонился от сотрудничества со мной. Однако досталось не только мне за «мертвую игру», но и Спивакову – отец разразился яростной статьей. Насколько мне известно, этого Владимир Теодорович до сих пор не забыл.
В короткий отрезок нашей дружбы с Матусовски-ми, вплоть до их отъезда в США, вместилось многое. Увы, в самом начале девяностых расцвели омерзительные антисемитские группы, все эти «Памяти» и прочий обыкновенный фашизм. Испугавшись за Женино будущее, они решили уехать. Не спав ночь, я провожала их в Шереметьево, глотая слезы – тогда отъезд на ПМЖ по инерции все еще означал вечную разлуку.
Но где-то убудет, где-то прибудет. Разъединив с Женей, судьба послала меня на гастроли в Симферополь и Чеховские дни в Ялту с группой от Фонда культуры. По своей обычной привычке я стеснялась до ужаса: окружающие воспринимали это как задирание носа в нечеловеческой гордыне. Возможно, это так и выглядело. В самолете рядом со мной сел молодой человек лет двадцати семи, черноволосый, небритый и в белом плаще – как мне сказали, концертмейстер. Пока он дремал в кресле, я разглядывала его щетину и думала: ну разве так выглядят концертмейстеры?