Фортуна чрез меня Вам башмаки подносит,И, надевая их, Вам вспомнить случай естьО том, который сам Вас и фортуну проситУ Ваших ног ему дать жизнь свою провесть!Все минуло, все прошло, и Петруши больше нет на свете, и нет никого, кроме меня, и не на кого мне посмотреть, улыбнуться и сказать: «А помнишь?..»
Скорей бы все кончилось, вот что я вам скажу! Скорей бы с ними со всеми встретиться там, где испокон веков встречаются все!
Но вернусь к былому.
Мысль у меня была такая: приехать к этому глупенькому кавалеру, который свою даму от чужой отличить не может, черкнуть в альбомчике как бы Семирамидиной рукой какое-нибудь пылкое признанье, а потом альбомчик тайком увезти и, воротясь на бал, где-нибудь его бросить, чтобы нашли и посмеялись над Семирамидой – кто громко, кто про себя. Случился бы расчудесный скандал, а я бы только веселилась!
Может быть, кто-то сочтет меня жестокой, ну что ж: ни подставлять другую щеку, ни быть милосердной к своим обидчикам я во всю жизнь не умела. С друзьями и с теми, кто меня истинно любил, я была совсем другая, мне для друга или подруги ничего жалко не было, я себя для друзей забывала: вон когда я после дуэли Пушкина была вне себя от горя, то и государю, и императрице, и поганцу Геккерену много недобрых слов наговорила, этот Геккерен меня, думала, задушит от ярости, а их величества меня за горячность простили, хоть и не сразу, потому что сами за собой вину свою видели. И знали, как я Искре предана была и как его обожала.
Итак, нечаянная встреча с Семирамидой только укрепила мое желание ей досадить и развеселила меня до буйства. Я прокралась к задним крыльцам, выглянула в одну дверь – пусто, побежала полутемными сенями к другой – ах, карета на месте, и поручик, все так же в домино, но уже не прикрываясь маской, протягивает ко мне руки! Я была, конечно, в атласных туфлях и замешкалась, побоявшись ступить на обледенелое крыльцо (на парадном, понятно, ковер на ковре, а на заднем ну какой же русский метет или чистит?!), и тогда он выскочил наружу, схватил меня на руки с силой, которая показалась мне в его сухощавой фигуре необыкновенной (а я была ростом высока и отнюдь не тоща!), вскочил в карету, опустился на сиденье, не выпуская меня из объятий, дверцу захлопнул – и, сдернув и отшвырнув мою бауту, так и впился в мои губы поцелуем.
В первый миг я от изумления задохнулась, во второй подумала, что лица ему моего не различить, потому что в карете было непроглядно темно, окна плотно закрыты и завешены, в третий мелькнуло недоумение, что ж он в этой противной Семирамиде сыскал, коли целует ее так жарко, а в четвертый все мысли из моей головы улетучились, я словно бы сознания лишилась и всякого разума – жило и действовало только тело мое, которое от этих поцелуев и ласк преисполнилось жажды плотской любви, да такой, что страсть моя к д‘Орсе показалась мне жалкой пресной лужицей по сравнению с океаном. Меня словно смяло всю неодолимым желанием, я была так же распутна и смела, как мой нежданный кавалер. Он обнажил свое естество и смелой рукой открыл мои чресла, а потом вторгся меж ними как властный господин, и я не сопротивлялась, потому что желала одного: продолжения этого захватывающего, острого, словно кинжал, внезапного блаженства, и сознание, что я краду его у моей неприятельницы, подогревало, раскаляло и распаляло меня… И вдруг я услышала протяжный женский стон, нет – крик, нет – вопль… И изумилась, осознав, что это я стенаю, кричу и воплю от неимоверного восторга, а мне вторят глухие стоны мужчины, который уткнулся между шеей моей и плечом, содрогаясь в приступах такого же наслаждения, какое он дарил мне.
Какое-то мгновение мы были словно мертвы, потом холод подобрался к моему полуобнаженному телу и отрезвил меня. Глаза уже привыкли к темноте и я испугалась, что мое лицо ему видно и он меня может узнать. Я разглядела в углу сиденья бауту и поспешно нацепила ее. Отчего-то мелькнула у меня мысль, что в Венеции, откуда родом была эта маска, такие маскарадные проделки в моде, и, может быть, именно эта баута не раз являлась свидетельницей ласк, расточаемых одной даме, но предназначенных другой…
Дрожь пробрала меня. Я мечтала уязвить Семирамиду, но сама была уязвлена так больно, как никогда в жизни не уязвлялась. Мысль о том, что не я, а она, презираемая мною, ничтожная сплетница, возбудила такую страсть, что ей раньше доставались и впредь будут доставаться эти сводящие с ума поцелуи и пылкие ласки, а я этого более в жизни не узнаю, потому что ослепительное наслаждение мое было краденым и обманным, – эта мысль заставила сердце мое сжаться. Слезы выступили на глазах, рыдания рвались из груди, и я сейчас думала лишь о том, чтобы как можно скорей расстаться со своим нечаянным любовником, забиться в какой-нибудь укромный уголок и наплакаться всласть над своим разбитым сердцем.
– Отвезите меня обратно в маскарад, – кое-как выговорила я, поспешно наводя порядок в своем туалете и поймав на кончике языка слово «домой», потому что не собиралась раскрыть свое инкогнито и вовсе опозориться.
– Мы никуда не ездили, – слабо усмехнулся мой кавалер, полулежа на сиденье, и я краем глаза увидела бугор на его чреслах, которые он небрежно прикрыл краем своих на боку расстегнутых полуспущенных рейтуз. Мелькнула вдруг мысль, что, окажись он в тесных парадных лосинах, которые в одну минуту не снять, которые будто прирастают к телу и надеваются мокрыми, чтобы лучше облегали бедра и ноги, ничего бы между нами не произошло…
И тут до меня дошел смысл его слов.
– Как не ездили?! – изумленно проговорила я.
– Да так. Просто не успели. Но мы можем поехать теперь в мою квартиру и снова…
Голос его дрогнул, и дрогнул, шевельнулся, вырастая, бугор под краем рейтуз.
Меня тянуло броситься в его объятия, вновь вкусить их сладость, отдаться ему здесь или поехать с ним куда он захочет, лишь бы принадлежать ему снова и снова, но силы моего притворства были уже исчерпаны, а открыться ему я не могла: боялась увидеть разочарование на его лице, боялась оскорбительного изумления или насмешки. Я бы не перенесла этого!