Наверно, за ночь я свыклась с мыслью о папином возвращении. И думаю теперь, как все будет: что это значит для мамы, что скажет папа, когда сам узнает? Ведь этой ночью он еще не знал и снова долгие часы провел в безысходной тоске и отчаянии.
Вчера в шесть вечера, когда пришла домой, я и сама была в отчаянии. Уже ничего не чувствовала, остались только смутные воспоминания об этих двух страшных днях. Я не постилась. Собиралась, но что-то заставило меня отказаться от поста и пойти помогать на улицу Бьенфезанс, это решилось само собой в одну секунду. Не помню уж, что со мной тогда было, но точно знаю, что несколько раз чуть не расплакалась в метро при мысли обо всем этом ужасе. Весь день мы работали так, будто позади Страшный суд; чувствовалось, что свершилось нечто безвозвратное. Была мадам Шварц — она постилась, мадам Кац и мадам Орвиллер. Если их не считать, в доме царили хаос и запустение; в полдень я поехала обратно на метро с мадам Орвиллер. Мама была дома, тогда-то я и узнала от нее о последнем, очень благородном поступке месье Дюшмена. Мадам Леви обедала с нами.
Вторник, 22 сентября, вечер
Папа тут, дома. Вот уже шесть часов, как он вернулся, и спать будет дома. Сегодня вечером мы будем вместе с ним. Он тут, ходит из угла в угол с потерянным видом. Но внешне он почти не изменился, и так приятно на него смотреть.
Когда он вошел, мне показалось, что две разорванные части жизни вдруг опять точнехонько срослись, а всего остального будто и нет. Слава богу, это ощущение быстро прошло, а то мне было как-то не по себе, я не хочу забывать. Оно быстро прошло, потому что я знаю, чего навидался папа, потому что я полна страданием других, потому что никто не может забыть того, что произошло уже и произойдет еще нынешней ночью и завтра.
* * *
Только что ушла мадам Жан Блок, мы не стали ей говорить, что ее муж, и месье Баш, и еще триста человек, не уехавших в воскресенье из Питивье, прибыли сегодня утром в Дранси и будут депортированы с завтрашним поездом; утром они были в отсеке за колючей проволокой. Она и так скоро сойдет с ума. Говорит механическим, ровным голосом. Я знаю по себе (пишу это здесь, никто не увидит), что значит такое нервное напряжение, но она скоро дойдет до настоящего безумия. Когда ее послушаешь, понимаешь, что перед тобой непоправимое, невыразимое, безграничное, безутешное горе. Кажется, для нее, в ее мире мы уже не живые люди, а призраки, и нас разделяет глухая стена. Она ушла и, как я понимала, унесла с собой все свое бремя ледяной, застывшей боли и все свое отчаяние, без проблеска надежды и воли к сопротивлению.
* * *
Перебирая события сегодняшнего дня, я все же сохраняю трезвость и ясное сознание; так, бывает, во сне думаешь, что бодрствуешь. А потом просыпаешься. Так же и тут. Все утро, когда я бегала сначала к Франкам, потом к К. за шерстяными вещами для племянников мадам Кан, которые, может быть, завтра уедут, потом относила эти вещи на улицу Шомон, а потом вернулась работать в УЖИФ, сознание мое было вполне ясным, нормальным. Но после того как вернулся папа и пришло столько народу: месье Мэр, Дюшмен, Л., Шеври, Фроссар, Николь, Жоб, — после всей беготни в УЖИФ появилась вот такая ненормальная пронзительная ясность.
* * *
Вернулась и нашла чайные розы от Жана. Увидела цветы и назвала его про себя вот так — Жаном. Первым делом подумала: «Как он узнал?» Потом поняла, что не знал. А розы — свидетельство мысленной связи. Была тронута до глубины души. Каждый раз, как об этом подумаю, сердце теплеет, это единственная радость на общем фоне. И, как ни странно, я предаюсь этой радости без зазрения совести, она не кажется мне незаконной и недопустимой в этот трагический день.
Среда, 23 сентября, вечер
Мы все только и думаем, что об утреннем этапе.
Баш и Жан Блок уехали, все кончено.
Эта депортация еще намного ужаснее первой, просто конец света. Сколько пустот вокруг нас!
Сегодня я чуть не сорвалась, почувствовала, что меня вот-вот понесет и я потеряю контроль над собой; раньше со мной такого не бывало. Неподходящее время, чтобы распускаться. Это случилось, когда мы вернулись от Андре Бора, к которому ходили с папой. Он настроен очень пессимистично. Я пошла оттуда к мадам Фавар и в Дом военнопленного[161]. А у нас застала знакомого Декура, и он довел меня до бешенства; завел со мной разговор о будущем, а я была не в себе. Все, о чем он говорил и спрашивал, словно относилось к другому миру, куда я больше не вернусь. Когда я слышу о книгах, о преподавателях Сорбонны, все это отдается во мне погребальным звоном.
* * *
А еще я весь день пыталась прочитать письмо от Ж. М., как бывает во сне, когда письмо то и дело куда-то исчезает. И до сих пор еще в него не вникла.
* * *
Вечером на кухне пекли пирог для Ивонны. Как совсем недавно для папы. Теперь папа здесь. Жизнь осталась точно такой же, какой была до его ареста, — не могу поверить, что прошло три месяца.