В контексте иллюзиона возраста возникают другие нетривиальные вопросы: а можно ли допросить Анну-3, устроить ей очную ставку с Анной-4? И если да, то в какой мере психолог может выступить в качестве медиума, вызывающего духов? Или вот: чем грозит неполное умерщвление, недостаточное развоплощение сходящей стадии Imago, ведь здесь возможен целый спектр исходов – от революционной неотении до полной потери вменяемости?
Таким образом, в зависимости от установки процессуальность возраста можно рассматривать как порождение новых существ (преформированных или ситуативно детерминированных), а можно – как последовательное отмирание заступающих на вахту хроносубъектов. Во втором случае возраст предстает как пляска смерти, и всматривание в нее становится чем-то многообещающим.
В этой связи по-новому предстает роль взрослых вообще и воспитателей в частности. В их адрес нередко раздаются упреки: дескать, черствые, невнимательные, равнодушные, злые. Но конкретный анализ конкретных обстоятельств, точная хронометрия могут изменить акценты на противоположные: кое-какие ипостаси Imago следует вовремя умертвить и хорошенько похоронить, покрепче забив крышку гроба. Для сейчас живущего субъекта, разумеется, не знающего и знать не желающего о своей временности, такой воспитатель есть враг, ничего, кроме ненависти, не заслуживающий, – но для будущих Аннушек и Джонов дело обстоит не так просто. Во всяком случае, когда строгий воспитатель, безжалостно наставляющий воспитанника, говорит ему: «Потом сам же мне спасибо скажешь», он бывает одновременно и прав и неправ. Возможно, ему и скажут спасибо, но благодарящий явно будет не тем, кого воспитатель сейчас обуздывает.
Стало быть, к искусству воспитателя следует отнести не только навык майевтики, которым так хорошо владел Сократ (то есть умение принять и взрастить плод, росток нового бытия), но и, если угодно, навык киллера, предполагающий умение нанести точный удар (или, скорее, серию точечных ударов), чтобы без лишних мучений отправить в мир иной, туда, где Тень, Anima и прочие призраки, зажившегося и выжившего из возраста персонажа. И тот и другой навык можно считать частью педагогического призвания. Здесь реальность возраста составляет отдаленную аналогию с более мелким темпоральным узором, с ритмикой сна и пробуждения. Человек, способный не будить в другом зверя, а напротив, пробуждать в нем лучшие чувства, буквально на вес золота.
Конечно, действительно работающий конвейер возраста не может зависеть от такого ненадежного и случайного обстоятельства, как наличие чуткого педагога. Конвейер работает потому, что он снабжен таймерами, реагирующими на совокупные ожидания окружения и программы самоуничтожения, на встроенные сигналы отмирания.
4.
Сам собой возникает вопрос, оказывающийся одновременно и методологическим, и экзистенциальным: к чему все же привязать единство «я»? К имени? Но в случае с чередой Анечек единство имени чисто условно. Быть может, единство привязано к самоотчету? Он, во-первых, заведомо не полон, здесь Фрейд был совершенно прав, – но с неполнотой можно было бы и смириться. Самоотчет, однако, всегда сводится к наличному единству и, собственно, его конституирует. Если есть «я», оно всякий раз обеспечено единством самоотчета, но отсюда вовсе не следует, что это то же самое единство и то же самое «я». Вещь всегда что-то весит, но тождество веса не является гарантией сохранности той же самой вещи. То есть не единство «я» привязано к самоотчету, а самоотчет привязан к наличию «я», да и в этом случае его единство нуждается еще в некоторых конструктивных иллюзиях. Ну а тело? Можно было бы сказать, что все Анечки уживаются в одном и том же теле, которое сначала вытягивается, а затем и стачивается временем. Но это не тело, а его иллюзия, в данном случае срабатывает тождественность того же рода, что и тождественность имени. В чем-то это похоже и на тождественность одежды. Да, целый день мы видим на девушке одно и то же платье, целый год одно и то же тело, но зачем же спешить с выводами насчет непременности этого атрибута?
Если бы мы могли выбрать другой хрономасштаб и посмотреть оттуда, может быть, смена тел и не столь бы радикально отличалась от смены платьев или костюмов, возможно, мы скорее смогли бы зафиксировать единство фасона сменяемых тел, но и это спорный вопрос. Стало быть, существа внутреннего мира, передающие по эстафете наше имя, пребывают не в одном теле, а в одном шкафу (гардеробе). Честнее всего было бы сказать, что сохраняется только выдвижной (из времени) шкаф, место хранения слегка драпированных тел, которые никогда не мертвы (если они в шкафу), но не всегда живы в собственном смысле этого слова. Стало быть, известная из Чехова знаменитая фраза «многоуважаемый шкап» не столь уж далека от действительности, так вполне мог бы обратиться к человеку обитатель другого хронопоэзиса, хотя, конечно, решающий вопрос «что такое тело?» при этом не разрешается, а всего лишь переформатируется с учетом новых обстоятельств. Вспомним важный вывод: у огурца нет души прежде всего потому, что у него нет тела[47]. То есть наличие тела, в отличие от наличия шкафа (именно в отличие от наличия), не так уж очевидно и не всегда опознаваемо, как могло бы показаться. В стихотворении Саши Черного, переложенном в песню Псоем Короленко, есть загадочные, но очень подходящие к данному случаю строки:
Погоди, не спеши,Не тоскуй, не жалей,У волчицы твоей,У лисицы твоейНет ни тела уже,Ни души…
Редукция к единственному телу есть не что иное, как бытие к смерти в его простейшем спектральном разложении. Вначале есть всяческие тела и гардероб пополняется (каким образом – отдельный разговор), тела сезонные и демисезонные, тела на вырост (некоторым нравятся именно такие тела), тела любви и тела – панцири круговой обороны от мира, тела легкие, тяжелые, модные, солидные, тела, сначала нарисованные кисточкой на холсте, быть может, Ренуаром, а может, Шагалом, а затем примеренные и пришедшиеся впору, словом, всякие тела, ибо их есть у меня. И означает это полноту жизни. А в конце, если сразу переходить к концу, – всё, нет больше тел, один только рассохшийся шкаф, который по привычке принимают еще за человеческое тело.
Ну а коли нет тела, то нет и души – она, по крайней мере, точно уже не здесь, не в рассохшемся шкафу, – может быть, в песне, в песенке, которая спета.
И вот тогда, именно тогда, мы чаще всего и слышим слова признания: «заслуженный академик», «светоч», «светило», дорогой наш генеральный секретарь (секретер) – и за всем этим однозначно прочитывается: «многоуважаемый шкап». И в выборе украшений можно заметить характерное различие между телами и шкафами: тела украшают ожерельями, поцелуями, многообещающими взглядами, а вот ордена чаще всего привинчивают прямо к дверце шкафа, так что положить их потом на крышку гроба можно простым перемещением из вертикального в горизонтальное положение. Человеческое тело не бывает неодушевленным, а душа, воспламеняясь и закаляясь в телах, способна к экспансии на близлежащие территории, осуществляя себя в произведениях так, как хотела бы осуществляться в телах. Тем самым тезис «тела материальны» оказывается несколько двусмысленным, человеческие тела представлены и в тех измерениях, которые принято называть как раз духовными, и духовная их сторона представляет собой источник некоторого беспокойства. Обращаясь к исходной картинке «тела в шкафу», можно заметить, что «шкаф» (корпус) состоит из более прочного материала, но еще точнее сказать – из более прочной материальности; возможно, что висящие в шкафу тела и сам шкаф принадлежат к разным мирам, и если под человеческим телом понимать весь ассортимент или, по крайней мере, весь наличный ассортимент, то обособленность и иномирность души не то чтобы уж совсем потеряют свою уникальность, но окажутся в принципе сопоставимыми с уникальностью человеческой телесности. Оказывается осмысленным и такой тезис: душа от Бога, но и тело мое не от мира сего. Оно принадлежит соматориуму, то есть коллектору, который становится все более материальным лишь по мере опустошения, а вот в своей максимальной полноте, на излете детства, соматориум и есть душа, или, может быть, все же личностный центр, не уступающий душе по своей мощности. Каждое из тел, поскольку оно принадлежит (все еще принадлежит) соматориуму, есть нечто большее, чем тело, оно, например, есть условие конкретной соматизации присутствия. Извлечение тел из шкафа подталкивает нас к извлечению следствий из этого извлечения.