С квартирой в конце концов вышло примерно так же: в профбюро попала сохранившаяся от кратковременного союза с Невельским наивная личность, не знавшая, что плетью обуха не перешибешь.
Наивная личность изучила все документы и пришла в ужас, что ее защитившийся коллега живет в столь кошмарных условиях. Она повезла в Заозерье комиссию – зимний сортир, помойка и в отсветах зимней зари моя фигура в ватнике, с колуном в руке
(прошедшей ночью мы с неведомым шоферюгой перекидывали сквозь вьюгу краденые чурбаки) произвели впечатление, и менее чем через год в Пашкином особняке про меня уже говорили: ему советская власть квартиру дала, а он еще чем-то недоволен.
И вот я ждал Шамира среди родных матмеховских стен, чувствуя себя обязанным рисковать своим положением только из-за того, что он поставил на понт, а я на дело. На мятой бумажонке (как в ж… была) гордый бунтарь набросал пару кривобоких квадратиков: пускай один будет система А, другой система В… Мне пришлось самому сочинить версию этой наглой отписки и приготовиться отстаивать ее на партбюро, чувствуя себя почти таким же наглецом, как и сам Шамир. Но тут болотная чета, объявив себя комиссией, подстерегла его двухчасовое отсутствие на рабочем месте… Теперь он уже давно в Израиле и, по слухам, ненавидит эту страну куда более люто, чем когда-то СССР, где он как-никак мог ощущать себя аристократом. Жена его моет лестницы, а он сидит на материном пособии, страстно мечтая, чтобы арабы наконец обзавелись атомной бомбой.
Выждав просвет между вжикающими машинами, я пересек набережную
Макарова увесистой трусцой. Тучков мост… Я даже вздрогнул, когда, не успев одеть его в привычный ореол, случайно увидел из троллейбуса Юру, шагающего по мосту сквозь редкую метель в слишком длинном (шинель Дзержинского), слишком давно купленном потертом пальто и шапке с пружинящими, словно подбитые крылья, опущенными ушами… Я сразу понял, что Юра шагает из фирменного, отделанного цветным деревом, магазина на Петроградской, где продавались кубинские сигары: Юра желал быть Печориным в демократическом обществе, принципиально не допускающем аристократизма. Юре-то и с самого начала было западло, будто школьнику (тем более уже в третьем престижном вузе), ездить на занятия, выходить к доске, выслушивать неодобрительные замечания: чтобы держаться с преподавателями по-свойски, нужно было до этого пахать с не менее унизительным усердием. Но и после отчисления пришлось подкармливаться за счет наших батонов, скрываться от коменданта, а потом уже и от милиции: “тунеядка” грозила тюрьмой…
Господи, уж не по этому ли самому поребрику я тогда никак не мог пробежать больше пяти-шести шагов (зато только подумал – и взлетел обратно) после стакана портвейна? (Была такая манера – шел мимо и шарахнул стакан.) Катька наблюдала за моими пробежками с умильным неодобрением взрослой тети. Чумазые весенние работяги откачивали из люка какую-то дрянь. Я, конечно, не мог не пробежаться и по глотательным вздрагиваниям их ребристого шланга. Делать, что ли, нечего, сквозь треск насоса рыкнул на меня один чумазый. Ты же неправильно лопату держишь, укоризненно проорал я в ответ, и он, на мгновение остолбенев…
Глупый мальчишка, с грустной нежностью сказала Катька, когда мы удалились из зоны акустической досягаемости.
Наконец-то я догадался взять у Катьки сумку. “Ого!” – “Да, тяжелая, одиннадцать метров”. – “Уже и вес начали мерить метрами?” Оказалось, это были занавески для какой-то ее белорусской родни. Мы уже бессознательно нащупывали путь к физическому сближению – начинали осторожненько касаться изнанки наших жизней: родня, ее бытовые нужды и привычки… Мы как раз перебежали через набережную к этому вот устью Волховского, где теперь расположилось постоянное представительство новорожденной республики Саха “Бастайааннай бэрэстэбиитэлистибэтэ”. А вот и тысячу раз истоптанная брусчатка – черные полукружия, как в переспелом подсолнухе, – Тучков переулок. Эта арка – вроде бы проходная до Съездовской линии. На месте ли стойкий одноногий
Аполлон?
Но от компашки тинейджеров прямо к моей подворотне направились потный волосатый птенец и отклеившийся от багровой девахи раскормленный загривок под прозрачным ежиком. “…Поссссать!..”
– просвистело с такой удалью, словно они намеревались вплавь пересечь Геллеспонт. Подружки проводили героев припухшими улыбками. Когда-то я ни за что бы не изменил маршрут – имею право! Но сегодня для всякой погани у меня нет чести: найду выгодным пробежаться на карачках – пробегусь, как на тренировке.
Помнится, эти ворота тоже сквозные… во дворе духовка с привкусом пыли, из окна завывает довольно красивое меццо. “Кто так сладко поет?” – радостно округлил бы глазищи Славка.
“Балалайка!” – вдруг тренькнуло во мне. Славку же в детстве учили играть на балалайке! Отмывал его отец от космополитизма или в этом еврейском снабженце тоже таился романтик? Когда он отказался написать Славке разрешение на выезд – его дочь от второго брака работала на авиационном заводе, – Славка даже на похороны к нему не поехал. Понимаю: каждому своя шкура дороже.
Не понимаю одного: как при этом можно считать себя правым?
Когда я разыскал Славку в Бендерах, после ошалелых объятий он со смехом рассказал, что время от времени к нему врывается милиция – якобы в поисках преступника – и у всех присутствующих переписывает паспорта. Я как раз ждал утверждения диссертации, а потому улыбался довольно натянуто. Славка же, ничего не замечая, переменил выражение на скорбно-презрительное: к ним теперь ходят одни отказники, остальным в КГБ пригрозили кому чем. Они потом поодиночке подходили, извинялись: просто исчезнуть считали непорядочным. “А слушаться этих не считали непорядочным”.
Я в изумлении воззрился на него: а ты бы чего хотел? Ты печешься о своих интересах, а они о своих. Если я махнул к тебе с черноморского сборища по теории графов, упуская ценные связи с графологами и графоманами и вообще ставя под угрозу свою карьеру, то исключительно по собственной… Но ведь самое главное – объяснять бесполезно, можно только принимать или не принимать человека с его кривобокой решалкой.
Славка достоинства ампутации оценил раньше меня (и то сказать, мы постоянно были для него источником сомнений – источником сравнений: его Марианны с Катькой, его образа жизни с моим, его решимости уехать с нашей решимостью остаться), но зато не так последовательно. Разысканный мною, несмотря на конспирацию – в паспортном столе он оставил липовый будущий адрес: дом с таким номером приходился как раз на середину Невы, – он сиял, как умел сиять только Славка. “Здорово ты выглядишь – крепкий такой!”
Мужчины друг другу подобного обычно не говорят. Да и не замечают. По крайней мере я лишь после этого его возгласа, который он как бы не в силах был сдержать, обнаружил, что он не только облысел, но и отек. Потом под отпущенной бородой отечность стала не так заметна, и в редкие его заезды я скорбно мирился с этой бородой фрондерствующего еврея, придававшей ему сходство с гениальным лириком Афанасием Фетом, но уж пластиковый-то пакет с пламенеющими ивритскими иероглифами он мог бы оставить в чемодане!