Итак, кодекс настоящего лентяя (лентяйки).
1. Все, что происходит, происходит само собой. Вмешательство в процесс разрушит гармонию и временной континуум. Как-то: пыль накапливалась, накапливается и будет накапливаться. В конце концов ее унесет ветер. Все, что не уносит ветер, – незыблемо, и до него дотрагиваться запрещается.
2. Тот, кто подбивает тебя на уборку, – суть латентный лентяй с шильцем в жопе, так как, не будучи таковым, он убрался бы сам, а не занимался пустой агиткой. Если не хочешь, чтобы шило перекочевало в твой филей, растолкуй ему пункт 1 и перевернись на другой бок.
3. Ведро воды, пару кил гречки и пачка масла обеспечивает ужином все семейство как минимум на неделю. Гусики и прочая пернатая тварь – от лукавого. Кстати, когда к концу недели семейство наберется благоразумия, то к празднику можно побаловать домашних пачкой пельменей «Молодежные» с деликатесной томатной пастой «Помидорка». Главное, следить за тем, чтобы родственники не прошкрябали ведро.
4. Если к вам нагрянули неожиданные гости, которые еще не видели вашего ведра и не знают, что этот визит не наполнит их ничем, кроме изжоги, то рекомендуем вскрыть заветное. Особенно подходящим заветным являются прошлогодние шоколадные дед-морозы, коробки конфет, подаренные на свадьбу, и все, что хранится в холодильнике более трех лет.
5. Все, что не мешает вам жить, имеет право на самостоятельное существование. Как показала практика, грязные полы, немытая посуда, мужнины носки в комплекте с мужем и ребенок-троечник постоянного и систематического вмешательства не требуют. Да, а фразу «ноги липнут к полу» придумал пьяный водолаз.
Про Милку
Была у меня подруга Милка Б. Была, потому что, где она сейчас, я не знаю.
Есть такие люди, у которых неустроенность в крови. Где-то там, между лейкоцитами и красными кровяными тельцами, плавает неистребимый ген хаоса, и рано или поздно хаос вызревает и ползет наружу, точно проченная спора. Баклажан состоял из хаоса «от и до». Хаос был в крашенных хною волосах, и в обгрызенном лаке для ногтей, и даже в дамской сумочке через плечо. Кстати, Мила была единственным человеком на свете, в чьем ридикюле, помимо помады, могли заваляться две белесые посудины по 0, 75.
На том мы и познакомились.
Плохие друзья – это все равно что рассматривать собственные испражнения в туалете. В дерьме нет истины, но это не избавляет от поиска.
Зачем она была мне нужна? Скорее всего, из тех же соображений, по которым идут устраиваться на работу в хоспис. Иногда человек испытывает неистребимое желание узнать, что кому-то хуже. Но Мила была лучше хосписа. В отличие от исколотых обезболивающими больных она не вызывала жалости, и даже в самом пьяном бреду ее не было укоризны.
Мать умерла, когда Миле было десять, оставив ей шкатулку с бижутерией, квартиру на окраине Москвы и безумную сестру свою, Таню. Квартира была продана в первые же дни – и к полным Милиным пятнадцати проедена до дверной ручки. Бижутерия растерялась. Татьянин муж спился от безысходности, и ничего интересного, кроме, может быть, самой Татьяны, в Милкином окружении не осталось.
Татьяна получила самый любопытный вариант безумия. Нечто вроде сдвига 70-х. Школьная учительница, привыкшая к мелкам, цветам на окнах и сизым курицам в бумажных фунтиках, она так и не смогла адаптироваться к реальности. Реклама настораживала ее, ряды красных финских колбас вызывали нервную дрожь в коленях, а отсутствие социальных гарантий доводило до трепета. Как жить в стране, где не хватает денег на колбасу? Можно просто закрыть глаза, можно драть жопу на части в поисках заработка, а можно отгородиться молчаливым презрением, что Татьяна и сделала. К середине 90-х презрение так основательно въехало в ее жизнь, что реалии стерлись. Точно Пречистая Дева в изгнании, сидела она в своей крохотной светелке, глядела в окно, варила яйца и читала Блока. Иллюзию портил только муж, ухитрявшийся ловить пьяных чертей в промежутках между инфарктами.
– Они у меня в общем-то безобидные, – сказала мне Милка, подавая тапочки. – Только лучше не шуметь.
Из коридора нестерпимо разило лекарствами вперемешку с вареными яйцами, и, подавив невольную тошноту, я прошмыгнула в дверь.
Комната… Иногда комната может сказать о человеке больше, чем личный дневник, запрятанный под подушкой. Только комнаты формируются годами и никогда не придумываются. И даже если владелец хочет показать что-то, чего нет на самом деле, в комнате все равно найдется краешек обоев, который с головой выдаст лгуна.
Милкина комната ничего не скрывала. Наоборот, все, что могло быть выставлено, было выставлено, а все, что могло быть спрятано, торчало наружу, точно пружина из дивана.
В правом углу Милка была деревенская дура и хозяйка. Там стоял покрытый детским одеяльцем стол, с виды видавшим утюгом и стаканом с водой для глажки.
Посередине Милка была шалава и давалка. На зеркале висели облезлые цепочки, в вазах валялись расковыренные спичкой тюбики помады, а на комоде притулился прозрачный кулек с трусами. Трусы были нестерпимо телесные, в сероватых от носки катышках и с растянутыми резинками. Не желая терпеть Милкино нутро, я посмотрела налево.
Слева она была забытый Богом ребенок, с ситцевым покрывалом, драным мишкой под подушкой и Святой Марией через стенку.
– Чего пялишься? Пить будешь? – спросила Мила и выплеснула гладильный стакан в форточку. – Я тебе уже налила. Держи!
Я обросла ее знакомыми моментально. Переспавшая с половиной района Милка тут же углядела во мне выгоду и принялась таскать за собой: в качестве входного билета мои 176 не знали преград. Прикрываясь мной, можно было не только попасть куда угодно и занять VIP-места, но и не огрести по морде в особо сложных случаях. Милка это ценила, и если кто-нибудь из местной аристократии забывался и предпринимал попытки приблизиться к моему молодому телу, точно заботливая мамаша, она немедленно припечатывала неугодного. Пролетарский кулак был тяжел, и неугодные стремительно ретировались.
Была у нее и любовь.
На любви все и закончилось.
– Леша его зовут, – рассказывала мне она, сидя на диване. – Красивый он, но такой, блин, потаскун… Девок вокруг – не оберешься… Слушай, может, дашь мне свое платье поносить? Ты прикинь, какая я в твоем платье буду?
Я прикинула, сглотнула и пошла раздеваться. Нацепив мое платье, Милка принялась вертеться перед зеркалом.
– Что-то не очень… Даже не знаю, что бы еще придумать.
– Хочешь, я тебя накрашу? – робко предложила я.
Милка хотела. Разложив на коленках косметику, я посадила ее перед собой и принялась рисовать Милу новую. Собственно, тогда, трогая ее лицо подушечками пальцев и ловя прерывистое дыхание, я поняла, что она вовсе не такая взрослая и не такая сильная. И вообще не такая. Я думала о ее комнате и о ее месте, о расковыренных помадах и драных мишках. Я придумывала ее заново, точнее, не придумывала, а раскапывала. Как сумасшедший реставратор, углядевший за скучным натюрмортом драгоценный подлинник, я снимала слой за слоем, чтобы докопаться до истины. Я оттерла с нее восемь классов образования, соскоблила с глаз алкоголь, убрала с губ бесприютность… Даже пережженные ее рыжие волосы упокоились и были послушны моим рукам. Как запоздалая Афродита, выходила Мила из пены, и, невзирая, на то что за стеной ловил чертей дядя, а на кухне варились яйца, она была божественна.