— Ничего, если я высажу вас тут и дальше вы поедете на такси? — спросил нас Хуп, когда промышленный полигон остался позади, несомненно, потому, что был намерен пулей полететь в больницу, чтобы ему там вылечили ухо, немного кровоточащее, и стал совать нам деньги на такси, почти насильно, — нам пришлось взять их, потому что нельзя было еще острее оттачивать грани его эмоционального состояния: когда тебя унизили, тебе может даже потребоваться раздать деньги свидетелям твоего унижения, потому что любое унижение очень сильно переворачивает твое поведение: тебе не удается понять даже, что именно ты чувствуешь. (И иногда это стоит тебе денег, как я уже сказал.)
Когда такси подъехало к моему кварталу, я попрощался с Бласко и Мутисом, которые живут в центре, и пешком пошел к дому, витая мыслями по тернистым областям, полным подводных камней (так сказать), полный решимости донести на старого дона Хулио не как на оскорбителя, само собой, а хотя бы как на перекупщика, если повезет.
Когда я пришел домой, у меня случился приступ ясновидения: я осознал, насколько безобразен мой дом, я осознал, что у меня нет ничего ценного, ни одного предмета, который заслуживал бы того, чтобы очутиться однажды у антиквара, на складе курьезных вещей и анахронизмов вроде того, что был у дона Хулио, потому что вся мебель вдруг показалась мне тем, чем она в действительности и являлась — лакированным мусором, вся моя бытовая техника внезапно проявилась передо мной грудой ржавого металлолома, а моя старая энциклопедия «Ларусс» потеряла свою ценность, словно вчерашняя газета, потому что однажды я хотел продать ее случайному букинисту и он предлагал мне за нее немногим более, чем просто «спасибо»; тогда я понял, что беден и буду таковым всегда, что все дома, в которых я жил, были домами бедняка, и что все дома, в каких мне случится жить на каком-либо этапе моего будущего, тоже будут домами бедняка, и я вспомнил о Диогене, философе из хижины, нищем по призванию, но даже это сопоставление меня не утешило, потому что надо быть большим оптимистом, чтобы найти утешение в примере Диогена.
Когда Йери ушла вместе со своими вещами, единственным декоративным предметом, оставшимся в доме, была коллекция маленьких джазовых музыкантов из раскрашенного алебастра: семь черных кукол и контрабасист с отбитой головой. (Мне подарила их Йери. Они стоили ей тысячи песет.) И там, окруженный своей пустотой, среди этих стен с гвоздями, на которых уже не висели картины, на этом полу без ковров, под голой лампочкой, я, Йереми Альварадо, самый бедный и неопытный философ во всем городе, продолжал мысленно возвращаться к происшествию, только что пережитому в хаотическом бункере дона Хулио, и ежеминутно спрашивал себя:
— Как могло с нами случиться то, что случилось? Как может быть правдой, что с нами произошло то, что с нами произошло?
Но, впрочем, реальность всегда будет реальностью, даже если она на реальность не похожа. Если кто-нибудь в этом сомневается, я постараюсь доказать вам это посредством абсурдного примера, совершенно невероятного, но достаточно доходчивого, чтобы меня понять, — ведь метафизические умозрительные построения не являются рабами правдоподобного или проверяемого, они легитимизируются своей собственной формулировкой. (Метафизическое построение может исходить из вовсе бессмысленных предпосылок, не говоря уже о тех случаях, когда метафизика рядится математикой: если у меня семь овец и я принесу в жертву пятнадцать, у меня останется минус восемь овец…) (Потому что математика позволяет такой тип ситуаций — быть хозяином абстрактного стада, пасущегося в умозрительных вселенных.) Ладно, вернемся к нашей мысли… Более или менее ясно, что при помощи одной-единственной пули и относительной меткости можно убить любой живой организм, согласны? Но что произойдет, если мы разрядим целую обойму своего револьвера во внеземное существо, и это внеземное существо будет продолжать надвигаться на нас как ни в чем не бывало, чтобы плюнуть нам в лицо зеленоватой едкой жидкостью, например? Что произойдет тогда с реальностью, с нашими представлениями о реальности? (Можете делать ставки.) (Я бы поставил три к одному, что реальность останется на своем месте, хотя и с внеземным существом посредине.) (Потому что реальность — это реальность, со внеземными существами или без них; реальность — это некая спокойная галлюцинация, и в нее вмещается все: безумный старик с самурайским мечом, неуязвимое для выстрелов внеземное существо и так далее.)
После этой катастрофы мы пару недель не виделись, в том числе потому, что все четверо работали над тем, чтоб насильственно вызвать амнезию, так сказать, стараясь позабыть об унизительном опыте, который пережили в бункере старика, и полагаю, что Хуп занимался этим более, чем кто-либо другой.
Почти каждый вечер я тем не менее выходил прогуляться, чтобы пометить территорию, потому что это хорошо, когда люди видят тебя там и сям, когда незнакомцы знают, что ты тоже присутствуешь на этом аукционе.
По правде говоря, мне нравится бродить так бесцельно только время от времени, потому что это времяпрепровождение оживляет воображение: тебе удается убедить себя в том, что на свете существует лампа Алладина. По этому поводу я вспоминаю речь, родившуюся у Хупа в тот день, когда он был красноречив, как Заратустра:
— Какой интерес в том, чтобы встречаться с женщиной, если ты знаешь даже цвет ее трусиков? Какая в этом тайна? Нет. Тебя толкает на подвиги иллюзия встретить какую-нибудь незнакомку, которая расположена перекинуться с тобой парой слов, так что ты молча можешь рассуждать о величайших тайнах жизни: танга? выбрита? тонировка краской для волос? какая-нибудь маленькая татуировка? Такова иллюзия детективного сюжета жизни вообще. Именно эта иллюзия толкает нас на то, чтоб немного подмыться, причесаться, сбрызнуться одеколоном и сказать болвану, юлящему в зеркале: «Ага, пойдем-ка туда, чемпион. Гори оно все огнем».
Как бы там ни было, не так-то просто гулять бесцельно и в одиночестве, когда тебе вот-вот должно исполниться сорок лет, потому что это занятие превращает тебя в подозрительного неконкретного субъекта: люди смотрят на тебя как на человека, в сознании которого уже висит груз задуманного убийства, инцеста или ужасным образом разгромленного семейного очага, хотя разгромлен не семейный очаг, а ты. Ты не можешь выглядеть невинным, если бродишь ночью один, из бара в бар, время от времени мочась в переулках, потому что как другие выгуливают собак, так ты, в сущности, выгуливаешь по миру тайное, но очевидное моральное разложение: никто точно не знает, каково это разложение, но все знают, что у тебя в голове что-то разлагается. (Это знают все.) (И ты — лучше, чем кто-либо другой.)
Когда ты бродишь один, ночью, в тебе просыпается сознание пожарного из аэропорта.
— Пожарного из аэропорта?
Да, пожарным, несущим свою вахту в аэропортах, почти всегда нечего делать, потому что самолеты загораются очень редко, но они обязаны постоянно находиться там, на всякий случай, чтобы направить из шланга под давлением струю в пассажиров, которые бегут оттуда, охваченные пламенем. Так вот, одинокие ночные бродяги, ожидающие, овдовевшие герои ночи, — мы подобны им, как я уже сказал, мы братья этих праздных пожарных, играющих в ангаре в мусс[24], потому что мы всегда пребываем в ожидании того, что мир загорится, что завяжется апокалиптическая интрига, финальная сцена космического масштаба, и девушкам взбредет в голову спать с кем угодно. (Так мы и бродим, одинокие в ночи, с этой жаждой в воображении, как будто это ржавый кинжал, смазанный серотонином.)