– Спокойствие на лицах, – уверенно сказал средний сантехник. – Как говорил Кай Метов, я человек творческий. Определитесь только в целом с содержанием. Чтоб не было у одного про колхоз, а у другого про цитадель абсолютного зла.
– Это тоже можно совместить, – беспечно сказал младший.
– Значит, так, – сказал средний. – Без политической сатиры. Дешевой популярности нам не надо. Пишем о жизни простого человека, с упором на психологию и точные картины быта. И не отходя от традиций русской классической литературы. Чтобы простой человек прочел и сказал: «Да, эти авторы сделали верный вывод из жизни Николая Ростова». Возражения есть? Прекрасно. Можно приступать.
Ему пора было заступать на сантехническое дежурство. Уходя, он бросил взгляд на товарищей. Младший строчил на оборотной стороне накладных, ревниво загораживаясь рукой, как индивидуалист-отличник на итоговой контрольной. Старший грыз карандаш, задумчиво глядя в тетрадь и рисуя на полях женские ноги сорок третьего – сорок четвертого размеров. «Ну, всем успехов», сказал средний сантехник. «Бывай», коротко отозвались они.
Когда он вернулся, старший сантехник заступил на службу, а младший давно спал. Василий заглянул в кладовку. Виолончелистка, удалившись в блаженную область ультразвука, закидывала в упоенье мятежную голову, вокруг которой под трели, неслышимые человеку, кружились белесые мохнатые бабочки. Он тихо прикрыл дверь и пошел на безлюдную кухню. Со стаканом чая он сел за стол и начал с накладных.
ГЛАВА ПЕРВАЯ (прочел он)
Кинематограф, в особенности американский, прочно приучил нас к тому, что человек должен учиться быть сильным, в этом для него вся жизненная цель, и не выполни он ее – его отметит на всю жизнь позорнейшее из клейм, клеймо неудачника. Но кто учит нас быть слабым? Ведь признавать поражение, отступать – перед обстоятельствами, судьбой, роком, мало ли чем еще – человеку приходится куда чаще, чем торжествовать над ними. И тут выясняется, что слабость куда ответственней, куда более взыскательна к человеку, требуя от него не мощи, а благородства, не гордости, а понимания…
Не притязая на какие-то особенные глубины в философии – нет, я слишком хорошо осознаю и скудость своих сил, и ничтожность кругозора, – я просто хочу воздать этой книгой посильную дань признательности человеку, без которого меня бы не было: моему прадедушке. Муж моей прабабушки, он умер за 60 лет до моего рождения, и в память о нем – ломкую, как бы обесцвеченную потоком времени – мне осталась лишь фотография, сделанная в начале века, с черной фирменной маркой «Зюдльмайер и сыновья». На ней сидящий мужчина в соломенном канотье и с ореховой тростью. Лицо его уже почти не различимо, но я чувствую сухое биенье его крови в своих висках и его неуемную стремительность в своей походке.
* * *
После того как таксист, коренастый человек с лицом коричневым и бугристым, как плитка шоколада, помог Лере вынести последний чемодан, за что ему заплатили лишний двадцатник, Лика пошла на кухню и поставила варить кофе. Никому, кроме нее, эта ответственная процедура в доме не дозволялась. Она смотрела на турку, в которой бурлила жидкость, похожая на смоляную реку в преисподней, и внимательно наблюдала за своими чувствами. Было очевидно, что с Лерой они больше не увидятся никогда, что состоявшееся только что расставание, при котором было сказано: «Ты пиши сразу, как приедешь; и на Новый год мы тебя ждем, слышишь, обязательно!», проложило между ними такую пропасть, через которую невозможны ни переписка, ни новогодние приезды. И вот поди ты – в ней все было безмятежно и беззвучно, и удивление собственным безмятежьем и беззвучьем носилось над ее душой, как дух над водами.
Собственно, чего же удивительного. Имя – это знаменье, говорил отец.
Имена для дочерей выбирал он сам, гроза и беспрекословный закон семьи, Орест Николаевич Введенский. Слушавший лекции Гревса на Бестужевских курсах, он успел перед самой революцией защитить диссертацию об Эпаминондовой реформе фаланги. Когда воцарившийся в стране хаос начал сникать, а его ядовитые клубы – исподволь складываться в очертания Дома Советов с заоблачным Лениным наверху, вождь всех народов вспомнил о своем семинарском образовании, и его смертоносная рука погладила уцелевших филологов-классиков. Орест Николаевич всплыл из послереволюционного небытия в качестве военного историка, и его старорежимная эрудиция исправно снабжала героических, но безграмотных командармов Гражданской войны историческими прецедентами и яркими цитатами для выступлений на съездах. В глубине души презиравший советскую власть, Орест Николаевич находил отдушину в чтении Гомера и Фукидида, которых – в отличие от Соболевского – читал не сидя, а лежа, чтоб одновременно получать два удовольствия. И хотя самого его назвали, по настоянию деда, соборного протоиерея, Орестом, в честь воина и мученика Ореста Севастийского, на память которого, 26 декабря, он в свое время родился, – сам он считал себя названным в честь Агамемнонова сына, трагического матереубийцы, и гордился своим классическим – «свирепым», как он выражался – именем, хотя к своей матери, Ликиной прабабушке, питал, как свидетельствует семейное предание, нежнейшие чувства. Когда же родилась первая дочь, он, невзирая на ропот жены и молчаливую оппозицию тещи, распорядился записать ее в загсе как Лаодику.
– То была самая красивая дочь Приама, – сказал он. – «Образ младой Лаодики, прекраснейшей дщери Приама». И притом законная, от Гекубы, а не какой-нибудь наложницы. Царевна.
Царевна или не царевна, а от этого имени девочке проку было мало. Дома звали ее Ликой («Чтобы радовалась в жизни больше», – приговаривала мать), а в институте – Лидой и Лидочкой. И сама она редко вспоминала, кто она: самая красивая дочь Приама. И не какое-нибудь там анфан де лямур – царевна. Лаодика Орестовна Введенская.
И уже когда Федор, молодой аспирант, стал появляться в их доме, сначала редко, а потом все чаще и чаще, и мать стала поговаривать о том, как хорошо, когда молодые живут отдельно от родителей, – Орест Николаевич, как бы ничему не внимавший и ни на что не реагировавший со своей олимпийской громоносной высоты, вдруг приблизил к Лике свои брови, распластанные, как крылья поседевшего орла, и прогрохотал:
– Помни, кто ты. Лаодика, прекраснейшая Приамова дочь. Не забывай. И будь счастлива.
Если бы знать тогда, что «не забывай» и «будь счастлива» – два противоречащих друг другу приказания! Если б тогда еще сказать: папа, ты все знаешь, расскажи мне, как это – соединять гордую память с безмятежным счастьем, которым в полноте наделены лишь деревья, цветы да еще облака на небе! Но знал ли это Орест Николаевич? Нет, наверно, и он не знал – он, привыкший все жизненные проблемы решать манием барской руки с овальными ногтями и для которого легче легкого было уйти в пшеничные поля блаженных, просто развернув на тахте растрепанный тейбнеровский том и углубившись в безыскусный рассказ о том, как в горах воины улетали в пропасть, уносимые ветром, ударявшим в их щиты.
Для второй дочери подобрали имя попроще и попонятней – Валерия. Хотя тоже римское. И какие-то там исторические ассоциации с ним соединялись. И хотя Лера была дочерью младшей, то есть, как принято считать, более любимой и опекаемой, Лика никогда не ощущала желчных позывов ревности. И хотя они дрались за игрушки, за книжки и просто дрались, а потом вместе шли жаловаться маме, но в общем они друг для друга были даже не неизбежным фактом в мире, а самой системой координат, которой расчислялся этот мир: как бы вот она, Лика, – ось абсцисс, а вот она, Лера, – ось ординат, и без них тут ничего не измерить, не взвесить и не уразуметь.