Матье представлял себе при этом ее лицо, ее глаза; вот она посмотрела на небо, на деревья, может быть, она вспомнила и подумала о нем; может быть, она вспомнила о Ренэ и ей стало жаль, что она видит небо, а Ренэ уже не может видеть небо; вот ведут Марике к месту казни; вот стреляют, и она падает. И все это Матье переносит в мыслях своих твердо. Но вот в воображении повторяется еще одна деталь: Марике упала с простреленным сердцем; она лежит одна на отгороженном пустыре у моста, недалеко от калитки, ведущей к бараку, где помещаются караульные солдаты; наступает ночь, дует ветер, никого кругом нет, все заперлись в домах и греются около печей, а Марике лежит одна; и вот через калитку проходит немецкий часовой и в темноте наступает сапогом на прекрасное лицо Марике; часовой спотыкается, в досаде ударяет каблуком по лицу Марике и отталкивает ногой ее тело с тропинки в глубокую яму с водой, где плавают гнилые щепки и по поверхности воды колышутся нефтяные пятна.
Матье поднимается на ноги, полный решимости и воли; он говорит самому себе вслух: «Пора, пойдем надо делать, что задумал».
Матье надевает пальто, берет шляпу, но не решается надеть на голову. Ему кажется, что как только он наденет шляпу, все бесповоротно будет решено, — а ведь надо что-то еще взвесить, что-то еще с самим собою обсудить. Он снова садится. Шляпа падает у него из рук на пол. Он подвигается ближе к окну и смотрит. Но за окном темнота.
Матье вдруг открывает, что он думает не о том, что ему надо делать или чего не делать, а думает о русских, думает о том, как было бы хорошо, если бы они немцев разбили. И ему сразу все кажется таким простым и таким ясным.
И он видит, как он семилетним мальчиком сидит на коленях у матери, — мать рассказывает ему сказки, он слушает и мечтает стать героем и борцом, когда будет большой. «Конечно, чего же думать, — опять вслух говорит себе Матье, — пора итти. Все ясно». Он встает, но незаметно для себя сейчас же снова садится. Слезы текут у него из глаз сами собой. Он видит, как немецкий солдат сапогом, тяжелым сапогом, наступает на прекрасное лицо Марике; а Марике лежит одна, покинутая всеми на свете, и никто не придет к ней. Матье кладет голову на край стола и стонет. Затем его охватывает гнев на то, что этот образ часового, наступающего сапогом на лицо Марике, не уходит от него и, наверное, никогда не уйдет из его воображения. Матье резко встает; отыскивает шляпу на полу, поднимает ее, надевает и быстро направляется к выходу.
Когда он проходит через соседнюю комнату, дверь позади него захлопывается, и он попадает в густую неподвижную темноту. Матье кажется, что ему этого-то как раз и хотелось, — остаться одному в темноте.
«Вот теперь я спрошу себя один перед совестью, спрошу обо всем, без всякой утайки». Матье замирает на месте. Глаза его открыты, но он ничего не видит; ничто его не отвлекает, ни шорох, ни проблеск света, он слушает самого себя. Мысли его возбуждены. Он уже видит, как он и его товарищи, заслышав поезд, рванулись вперед, как они опрокидывают сторожевое немецкое охранение, как подбегают к линии, разворачивают пути гранатами, ломами, на виду у приближающегося мчащегося поезда; он думает только, как бы ловчее, как бы быстрее все это сделать. И он ощущает в себе силу, крепость, бодрую, живую, почти детскую охоту к бегу, к усилию, к риску, к опасности, к шуму боя, и вместе ровную спокойную уверенность в удаче. Он ясно сознает в эту минуту, что может все перенести, что его теперь ничто не устрашит, что все его существо охвачено, азартом битвы.
Он подумал, чем держится в нем эта неистребимая несдающаяся жизнь? Его ужаснуло, как можем мы переносить гибель близких; как может он, Матье, примириться с тем, что всё живет, а они, Ренэ и Марике, не будут жить, как может он перебороть невозвратимость своей потери. И он понял, что в преодолении невозвратимых утрат, в подчинении печалей всегда бодрствующей верности делу и есть истинная жизнеспособность, вдохновляющая на твердое и радостное свершение того, что нам велит наш долг. Без утрат, невозвратимых утрат, нет истинной жизни. Ее торжество не в отсутствии несчастий, а в их преодолении.
И ему открылось, что его способность все перенести проистекает из его участия в создании вместе с миллионами людей вечного, бессмертного и негибнущего дела.
То состояние крепости и бодрости, которое теперь было в нем, ему казалось выше и благороднее, чем счастье. В счастьи есть довольство и неразлучный с довольством страх, что мгновенно пройдет, минует. Соприкосновение же с великим, негибнущим и вечным наполняет готовностью противопоставить всем возможным испытаниям и еще неведомым страданиям свою израненную непоколебимость и свою жадную решимость дальше делать и делать, вновь и вновь создавать, вновь подниматься и всегда вновь воскресать.
Матье ощупью дошел до выхода. В передней, в полутьме зашевелилась тень. Его окликнул Иохим:
— Ты уже выходишь, Матье? Так быстро?
— Я готов.
— Ты все решил, Матье?
— Да, все решил.
— Да когда же? Я и не успел еще уйти. Что же ты решил, Матье?
— Надо делать то, что делать надо. Идем.
«Этот человек не знает сомнений, — подумал Иохим, — как я ему объясню, почему я никуда не ушел и оставался все время здесь?»
— Идем, Иохим. Мне еще до рассвета предстоит одно дело.
Матье подумал, что ему надо до нападения на эшелон разыскать Альберта и казнить его за измену.
Иохим же попросил не торопиться, остаться еще немного; раньше рассвета эшелоны не тронутся.
Иохим открыл дверь в чулане под лестницей и позвал кого-то, там дожидавшегося.
— Иди.
Из темноты ступил на порог комнаты Альберт.
Иохим же вышел на улицу, оставив братьев наедине друг с другом.
Матье узнал брата по шагам.
Матье сухо кашлянул. Альберт знал, что у брата это было знаком, что он не хочет говорить, а хочет слушать. О, как он, Альберт, знает все в любимом старшем брате и как он, теперь оступившись, любит в Матье его спокойную силу. О, с каким открытым сердцем он сейчас расскажет брату о всех своих муках, признается во всех своих ошибках и будет просить его дать ему новые силы для борьбы. О, как будет рад Матье, что и Альберт станет вместе с ним в ряды тех, кто не примирился с