шелковое платье, опаловые серьги. Ее волосы собраны наверх неким узлом. Она протягивает мне руку — полагаю, чтобы удержать от попытки ее поцеловать.
— Твой консьерж меня впустил в здание. Наверное, запомнил, как я в прошлый раз мучилась с домофоном.
— Это меня не удивляет.
— Но в этот раз он не пытался со мной заговорить.
— И это тоже не удивляет. Ты похожа на видение.
— Извини, меня задержали.
— Ничего страшного. — Я помогаю ей снять пальто. — Но почему такой наряд в одиннадцать утра?
Джулия, ничего не говоря, направляется к огромному окну. Я не настаиваю на ответе.
— Какой спокойный и красивый отсюда вид, — говорит она. — Парк, озеро, далекие холмы с обеих сторон. А по всей долине между ними — люди. Сегодня утром, когда одевалась, я спросила себя, что такое лондонец. Ни ты, ни я, ни Джеймс — не лондонцы, Люк им быть не хочет. Сегодня в Сити какой-то ланч, и Джеймсу зачем-то надо, чтобы я туда пошла. Ты, наверное, удивляешься, почему я так одета.
— Когда этот ланч?
— В полпервого. До того у меня еще кое-какие мелкие дела, так что я тороплюсь. Я пришла не с Бахом, но кое с кем другим. Ничего?
— Ну да. Конечно да.
Мы входим в маленькую звуконепроницаемую комнату. Я поправляю лампу, чтобы свет падал на пюпитр фортепиано.
— Не беспокойся, у меня нет нот. Это всего одна часть, и я ее достаточно хорошо знаю. Ты тоже вспомнишь.
Я сажусь сбоку от нее.
Джулия начинает играть, даже не попробовав, как звучит инструмент. Первые же четыре ноты переносят меня на студенческий концерт в Вене, когда мы впервые встретились. Это медленная часть сонаты Моцарта до минор, К330.
В ее игре есть нежность, и необъяснимая странность, и что-то ищущее, как будто она внимает чему-то, что я не способен услышать. Не могу уловить, что это, но я потрясен. Я сижу, обхватив голову руками, а Моцарт падает нота за нотой мне прямо в душу.
Кончив играть, она поворачивается ко мне, глядя очень внимательно.
— Этого я не ожидал, — говорю я.
— Было хорошо? — спрашивает она.
Я качаю головой:
— Нет, это было не хорошо. Это было немножко лучше, чем хорошо... Иногда в эти последние годы я думал, что ты умерла.
Джулия хмурится, как будто пытаясь понять, что привело к такой реакции, потом бормочет:
— Я должна идти.
— Не уходи так сразу. Как насчет чашки кофе? — говорю я, когда мы выходим в коридор. — Или чая. Я что-то не то сказал?
— Я действительно не могу. — Она смотрит на часы.
— Хотелось бы, чтобы ты послушала часть другого произведения, — говорю я, чтобы потянуть время.
— Что это?
— После твоего ностальгического трипа — очередь моего.
— Не дразни, Майкл. Что это?
— Ты не узнаешь, если не услышишь. Забудь свои мелкие дела. Я поставлю пластинку. Это преображенный старый друг. Но я не скажу тебе заранее, что это.
— Оно на компакт-диске? — спрашивает растерянно Джулия. — Дай мне его послушать. У меня правда на это сейчас нет времени. И я не хочу — совсем не хочу — расплакаться перед тобой.
— Это пластинка.
— Ничего. У нас есть проигрыватель.
Я убираю обложку бетховенского струнного квинтета и даю ей пластинку в простом белом конверте.
— Только не смотри на «яблоко», — предупреждаю я. — Пожалуй, дай мне ее на секунду. Иногда трудно противостоять соблазну прочесть. Я заклею «яблоко» желтым стикером.
— Почему это такая тайна?
— Чтобы ты не знала, пока не услышишь первые несколько тактов.
— У тебя есть и ноты тоже?
— Ну да.
— Дай мне их в конверте. Я не буду их сразу открывать.
Помогая ей надеть пальто, я чувствую почти неодолимое желание обнять ее, поцеловать. Но вижу, что именно этого она и боится. Я должен не выходить за невинные рамки, установленные Джулией для этих визитов, таких (в ее глазах) тревожных. Даже то, что мы вместе слушаем музыку, заставляет меня угрызаться. Пластинка в ее руке напоминает мне о нашем трио, и Джулия так близко, что я слышу ее дыхание.
Я жду лифта вместе с ней, и в эти несколько общих минут чувствую себя счастливее и напряженнее.
На этот раз, когда она уже внутри лифта, я прижимаю нос к стеклу с бороздками и, когда внутренние дверцы закрываются, вижу и слышу ее смех.
3.16
Поздно ночью приходит факс от Джулии:
Милый Майкл,
я просто не могла поверить. Никогда его не слышала. Даже не слышала о нем. Ты знаешь, как много для меня значило это трио.
Может быть, увидимся завтра утром, около девяти? Я поняла из твоего предыдущего факса, что ты свободен. Если это не так, пожалуйста, напиши мне.
Джулия
Я читаю и перечитываю эту записку. Между первыми и последними словами, написанными тем же неизменившимся почерком, спрессовались прошедшие годы. Она не написала «с любовью», но ведь невозможно быть «милым» без любви.
В девять Джулия звонит прямо в мою дверь, опять избежав домофона. Должно быть, Роб совершенно очарован ею, думаю я, хотя сегодня она в джинсах.
— Что ты знаешь наизусть из Моцарта? — спрашивает она с порога, ведя меня в звукоизолированную комнату.
— Из его скрипичных сонат?
— Да.
— А почему ты спрашиваешь?
— Я не хочу, чтобы ты стоял за моей спиной, глядя через плечо.
Я уставился на нее в изумлении.
— Могу поставить мои ноты отдельно на другой пюпитр, — говорю я.
— Ответь мне, — говорит Джулия почти резко.
— Ты имеешь в виду всю сонату целиком? Боюсь, никакую. Не теперь.
— Одна часть сгодится, — говорит она. — Да, на самом деле часть будет даже лучше. Вторая часть ми-минорной? — Она напевает фразу в идеально правильной тональности.
— Да! — говорю я, по-прежнему изумленный от предвкушения. — Думаю, это одна из немногих, которую я знаю наизусть. Или почти наизусть. Я ее недавно слушал, но не играл, кажется, несколько лет. Надо посмотреть ноты... Вот они. Я открою свою партию на том пюпитре, но буду поглядывать, только если запнусь. Я встану здесь, если нужно. Но почему ты не хочешь, чтобы я смотрел тебе через плечо?
— Считай это капризом.
— Хорошо. Сейчас, настроюсь только. Дай ля.
Я пробегаю глазами две открытые страницы моих нот и говорю ей, что готов. Меня захлестывают счастливые воспоминания о Вене.
Мы играем эту часть целиком. Кажется, Джулия меня ведет. Ее партия не прерывается — у нее нет вступлений, которые она должна делать по моему знаку. Она ошиблась — или это я ошибся? — когда мы не смогли вместе вступить после паузы. Она часто взглядывает на меня. Но, как и вчера, поглощенность музыкой, сосредоточенность глубже прежней венской насыщает ее игру чудесной утонченной прямотой, и как следствие — мою тоже.
В одной фразе, нисходящей ломаными арпеджио, я играю ля вместо ля-диеза — ужасная ошибка, — но она ничего не говорит, ни тогда, ни после. Может, она решила не делать замечаний на первый раз. А может, просто подумала, что глупо придираться к одной ноте в части, сыгранной с таким чувством.
— Сыграем другую часть? — спрашиваю я, когда мы кончили.
— Давай оставим так, — говорит она.
Мы смотрим друг на друга.
— Я люблю тебя, Джулия. Наверно, без толку говорить это, но я люблю — по-прежнему.
Она вздыхает, в ее вздохе нет и следа счастья. Ее пальцы массируют воображаемое кольцо. Снова влюбиться в нее, в ту, кого я никогда не забывал, мне ничего не стоит. Ей же, сумевшей перестать думать обо мне, поменявшей даже свое имя на имя другого, это может стоить очень дорого.
— И я — тебя, — наконец отзывается она голосом, столь полным сожаления, как будто она говорит ровно противоположное.
Мы не касаемся друг друга в подтверждение только что сказанного. Потом нежно, легко, я целую ее шею сбоку. Она медленно дышит и ничего не говорит.
— Так что ж? — спрашиваю я.
Она улыбается, немного печально:
— Занятия музыкой и занятия любовью — не слишком ли простое уравнение?
— Ты ему сказала про меня?
— Нет, — говорит она. — Я не знаю, что делать со всеми этими ухищрениями: факсы по-немецки, эти мои утренние визиты сюда... На самом деле я чувствую, что это я Люка...
— Предаешь?
— Меня пугают эти слова. Слишком резкие и сильные.
— И музыка пугает? — спрашиваю я.
— Да, и музыка тоже, в каком-то смысле. Но по крайней мере я могу с тобой о ней говорить. Мне так не хватает разговоров о музыке — и возможности играть с кем-нибудь, кто понимает меня такой, какой я была до... до всех этих перемен в моей жизни.
Я беру ее за руку. Она качает головой, но руку не убирает.
— Что мне сказать,