спаржу?
– Нужно двумя пальцами правой руки изящно взять росток за нижний, толстый конец, а верхушку поднести ко рту, опирая, так сказать, середину стебля на вилку в левой руке. Если же слева от вилки лежат серебряные щипцы для спаржи, следует воспользоваться ими.
– Браво. Я просто в восторге.
– Да? Да, правда.
– Вспомнила. Точно! Я была в школе «Вилла Пьерфё»!
– Здесь, в Монтрё.
– Да. Я проходила курсы. Курс осанки, там нужно было ходить, удерживая на голове книгу. Это было в начале шестидесятых годов, может быть, в 1962. Во всяком случае, в том году, когда умер Батай. А еще нам давали читать книги. Расин. Мольер. Скукотища.
– По-французски. Значит, ты там учила французский.
– Я не знаю французского, – печально ответила она.
– Но это же неправда.
– Правда-правда.
– А как же твои блестящие цитаты к случаю?
– Я не знаю, что они значат. Я просто бросаю их наудачу, когда мне кажется уместным.
– Нет.
– А вот и да.
– Впечатление всегда такое, будто ты знаешь всё на свете.
– Это просто старушечьи ужимки.
Мы глядели каждый в свое окно.
– А ты читала Батая?
– А что?
– Ну, ты же только что его упомянула. Год его смерти.
– Ну как сказать. Что-то читала. Теории о разбазаривании денег. Это же прямо для тебя. Если деньги не транжирятся и не раздариваются без всякого смысла, то в конце концов они всегда тратятся на войну, вкладываются в производство оружия.
– В «Бунте» такого точно не пишут.
– Нет, конечно.
– Так ты, стало быть, в Монтрё в начале шестидесятых годов читала Батая и размышляла о потлаче.
– Почему бы и нет?
– В таком случае ты уже тогда очень далеко ушла от нацистской среды твоих родителей.
– Да, так и было.
– Но почему же ты тогда ни разу ничего не высказала им в лицо? О том, как они отвратительны? Как невыносимо их упорствование в своей правоте до самой могилы? Они же были прямо, непосредственно виновны. Твой отец был эсэсовец, for fuck's sake[35].
– Ты ведь видишь на нашем с тобой примере, как трудно, более того, невозможно сказать правду в лицо собственным родителям. А потом каким-то приемлемым образом двигаться дальше.
– А ты их простила когда-нибудь?
– Нет.
– Кристиан, – она прислонилась ко мне. – У меня есть идея. Давай заедем в Женеву, это же совсем рядом. Там есть филиал моего банка. Снимем там еще больше денег, распихаем по сумкам и чемоданам, полетим из Женевы в Африку и там всё раздадим.
– Кому?
– Первым встречным, какие нам там попадутся.
– Ну не знаю…
– Не будь таким филистером.
– Это я-то филистер?
– Да, в тебе много мещанства. Ты же все эти дни изо всех сил пытался сплавить куда-нибудь мои деньги, не выезжая из Швейцарии. Не воображай, что я этого не заметила. На глетчере, да и вообще. Деньги просто сдуло в пропасть. Сколько там было? Пятьдесят тысяч франков примерно?
– Скорее восемьдесят.
– Вот видишь. А разве я рассердилась из-за этого? Сказала тебе хоть слово?
– Нет.
– А до этого ты пытался отдать деньги ведьмам.
– Да, можно и так сказать. Да.
– Мы едем сейчас в Женеву, и точка. Снимем еще денег в филиале моего банка.
– Окей, хорошо. Но тогда я бы хотел заглянуть ненадолго в Морж, в замок моего отца. Если ты не возражаешь.
– Если без этого не обойтись…
– Мне бы очень хотелось.
– И зачем тебе это? Надеешься на новые катарсисы? Можно так сказать? Или у катарсиса нет множественного числа?
– Не знаю. Кажется, нет.
– Быть того не может. Всё и всегда бывает по нескольку раз.
– Дело же не в этом. Мама, прошу тебя. Я просто хочу навестить дом моего отца. Мне очень жаль, что ты там никогда не была. Мне очень жаль, что вы развелись. Мне очень жаль, что после развода ты жила не в замке на Женевском озере, а в маленькой квартирке на Цюрихском озере.
– Бедный мой мальчик, наше семейство и впрямь не дает тебе покоя.
Мы оставили Монтрё слева внизу и поехали дальше по шоссе вдоль озера, внезапно ставшего тяжелым, темно-серым. Над Эвиан-ле-Бен на противоположной, французской, стороне сгустились черные тучи, мелкие капли дождя зашлепали по окнам такси, хотя на нашей, швейцарской, стороне еще светило солнце. Кругом были сплошные виноградники, и мне вдруг пришло в голову, что мое представление о французской Швейцарии все свои очертания и краски заимствовало из комикса Эрже о Тинтине «Дело профессора», где сюжет разворачивается здесь, на Женевском озере. Виноградники, спускавшиеся почти до самой воды, блестели на солнце под мягко падающим дождем. Я высматривал радугу, но она не появилась.
У съезда на Морж я попросил водителя свернуть с основной трассы. Морж – это название всегда звучало для меня как смесь французского «manger», «есть», с немецкими Mord, «убийство», и morsch, «гнилой». Мать забилась в угол сиденья, прижалась щекой к стеклу и игнорировала меня, глядя наружу. Я понимал, что ей очень не хочется навещать дом моего отца, что даже через десять лет после его смерти ей отвратительна мысль стоять у него под дверью. Но мне, чувствовал я, непременно нужно посетить мене-текел-фарес, в котором он умер.
Ведь все его сооружения сохранились лишь в мыслях, физическая реальность его домов была продана, перестроена или сожжена. Гштад, Кампен на Зильте, Кап-Ферра, Мэйфэр. Бесконечные ряды комнат, по которым я бродил как хотел каждую ночь в бессонных грезах, существовали лишь в воспоминании, как мерцающие привидения. Декорации, которые отец всю жизнь так тщательно создавал, обитые золотым шелком диваны, китайские ковры, выстеленные бумагой тонкие ящики на одну рубашку, все его Мунки, Нольде, Фейнингеры и коллекция китайских чайниц – всё это стало образом, пусть и нематериальным, но всё же реальным, сохраняющимся навечно в той самой безмерной памяти.
Мы остановились у широких кованых ворот с двумя старыми, заросшими плющом колоннами по сторонам. На них виднелись непременные эмалированные таблички cavecanem[36] и privé[37]; кошка скользнула прочь сквозь дождь. Я открыл дверцу автомобиля и вышел. Мать осталась сидеть и глотнула еще водки. Я позвонил.
И что мне тут понадобилось? Прошло столько лет с тех пор, как я в последний раз стоял перед этими воротами, как всегда чувствуя себя попрошайкой. Всякий раз, как я приезжал, отец на прощание совал мне в ладонь тысячефранковую купюру. Это было слишком много, чтобы отказаться, и слишком мало для чего-то существенного. Я всегда ненавидел эти деньги – и всё же брал их. Ведь это был тот же жест,