шея, сказал:
— Можешь сходить в морг, если хочешь, — и пошел прочь, пришибленный, больной.
Возвращался я медленно, думал, что же мне сказать Оле: она была так слаба — не хотелось и нельзя было ее волновать.
Она ждала и вся светилась радостью, ее большие глаза, опушенные темными ресницами, не отпускали меня ни на секунду с того самого мгновения, как я переступил порог дома.
— Ну, как она, как? Рассказывай же, Даня.
И вдруг увидела в руке у меня тот самый крошечный узелок, что я должен был передать Шуре; я совсем позабыл о нем и теперь, снимая шинель, положил возле дверей на стул. По тому, как сразу потемнели от горя и налились слезами глаза Оли, я понял, что она догадалась. Но я заставил себя засмеяться.
— Уехала! Уехала наша Шурка. Знаешь, за ней тетя из Коломны приехала, как-то нашла ее и вчера увезла… Ты что, не веришь мне, Кораблик, что ли? Ну, клянусь тебе… Она…
— Зачем ты обманываешь? Разве я маленькая? Я еще и тогда слышала, как один раз про нее няни говорили: «Не жилица она».
Я сел в стороне: от меня еще несло уличным холодом, я мог простудить девочку. На одеяле, на коленях у нее лежала книга, раскрытая на красочной таблице, где летали яркие тропические бабочки, похожие на диковинные цветы — синие, красные, золотые, — они подчеркивали холод и бедность человеческого житья.
— Я так и знала. Только я надеялась, потому что молилась…
Вскоре пришел Алексей Иванович, замерзший, худой, но странно оживленный, глаза у него блестели живым, переливающимся блеском.
— О! — воскликнул он еще с порога. — У нас с Корабликом гости! — Снял шубу, потер руки и, с выражением удивления на лице, сел к столу. — А вы знаете, Данил, мне предложили работу. Я думал, что такая дохлая перечница, как я, в наше время годна только на мыло, и то дрянное. А тут вдруг… Знаете что? Клянусь, не угадаете! Вызывают на Мясницкую и предлагают работать, работать! Проектировать, строить! И уже многие работают. Да, да! Разрабатывают какой-то грандиозный план. Электрические станции — на угле, на торфе, а на Днепре — на порогах, на самом Ненасытце — гидростанция. И на Свири! Боже мой, там же у воды огромная гравитационная сила…[15] И это тогда, когда в стране нет не только керосина, а даже дров! Невозможно… Что-то несообразное!
Потирая руки, блестя глазами, он принялся ходить по комнате, иногда останавливался у стола, над своей рукописью, или вытаскивал из книжных шкафов рулоны чертежей, разворачивал и с радостным удивлением рассматривал их…
Мне было приятно видеть, что и в душе этого старого человека, не понимающего и не принимающего нового, зашевелились какие-то сомнения, заговорила неуверенность в его правоте и его отстраненности от небывалой перестройки, уже начавшейся на земле. Но я ничего не сказал, я сидел и смотрел то на него, то на Олю. Она с печальными глазами лениво и без интереса перелистывала книгу, и чудесные прекрасные бабочки, соперничавшие красотой с самыми яркими цветами земли, перепархивали у нее с колена на колено.
А Алексей Иванович все ходил, бормоча себе под нос:
— Днепр! Черт знает что!
В сумерки я вернулся домой. Ключа на обычном месте не оказалось, а достучаться я не смог, хотя колотил в дверь изо всей силы. За ней было тихо. Наконец выглянул из своей квартиры Петрович, позвал:
— Да шут с ним, Данил! Поди-ка, напился и спит, бородатый черт. И откуда он это зелье берет? Может, еще когда магазины винные грабили, наворовал?.. Иди сюда.
Я зашел. Маленькая шустрая черненькая жена столяра возилась у печки, жарила из толченой крупы лепешки: вкусно пахло подгоревшим маслом. Набросив шинель, я сел к столу, напротив Петровича; сын его, Кирилл, строгал какую-то маленькую вещичку у верстака в углу. Он поздоровался со мной кивком и снова наклонился над матово блестящим куском дерева.
— А я, Данил, нынче коммерцией занялся, — виновато усмехнулся в светлые свои усики Петрович. — Есть тут у меня дьякон знакомый, в церквушке одной за наши с тобой души перед богом просит. Так вот, он маслице божье тайком от батюшки из лампадок сливает и верующим продает. Но берет, сукин сын, дороговато — маслице-то святое! А уж нам со старухой больно вкусненького захотелось… Пахнет-то как — чуешь? Амброзия, Иерусалим!
Лепешки оказались очень вкусными, кажется, никогда в жизни не ел ничего вкуснее, хотя они и рассыпались прямо в руках. Половину лепешки мне удалось спрятать в карман — угостить завтра Олю. Потом мы с Петровичем сидели у стола, он курил, смешно, по-петушиному задирая голову и пуская к потолку дым.
Глядя на его умиротворенное лицо, следя за голубой струйкой дыма, нехотя взбирающейся к беленому потолку, я впервые подумал о том, что он, Петрович, наверное, не однажды видел Ленина: ведь Ильич несколько раз выступал в Большом театре. Я спросил об этом.
— А как же, как же! Не раз… — Столяр задумался, прищурившись, будто вглядываясь во что-то, синеватые глаза его наполнились необъяснимой, светлой печалью. — Видел. Первый-то раз — концерт у нас пели… Концерт, скажу я тебе, просто чудо какое-то было. Нежданова пела, Шаляпин, Собинов… Осенью это было, в прошлом году… Я за кулисой примостился, стою это себе, слушаю. А уж пели, пели-то как! Как Нежданова запела, словно небо над твоей головой раскрывается, так и тянет тебя вверх, так и зовет… А уж Федор Иваныч как запоет, словно не человек ты, а так себе — песок, пыль, нет тебя совсем. Для партийных московских товарищей пели, старались. А холодно в театре — страсть. Нежданова в белом платьице, поет-заливается, а мне на нее даже смотреть страшно, — замерзла же ты, думаю, милая моя сосулька…
— Вы про Ленина, Петрович…
— А я к тому и веду, — кивнул столяр, косясь в сторону сына, который, отложив стамеску, придвинулся, прислушиваясь. — К нему и веду. Ну конечно, мы думали, что и Владимир Ильич здесь, — он же музыку любит. Ну и я тоже, нет-нет да на царскую ложу выгляну, думаю, где же ему и сидеть?.. Ну, однако, нет его там и нет. Не иначе, думаю, дела… И вдруг, как концерт кончился, вот-вот занавес дадут, и вдруг кто-то с самого пятого яруса, с галерки то есть, как крикнет: «Да здравствует вождь мировой революции Владимир Ленин!» Что тут поднялось — слов нет. И артисты все на сцену выбежали, и мы, кто за сценой работает, тоже шеи повытягивали, друг через дружку глядим. И все