и что? Ну, задумался. Ну, страшно… Конь чует. А рука-то, посмотрите. Ведь рука-то сейчас подымет бердыш (откуда она знает это древнее слово?), и щит он повернет на грудь. И поскачет. Ну, ей-богу, двинет коня. Правда.
Чуркина! Чуркина… Удивительное создание! С виду туповатая сердитая деваха, а на поверку как чувствительна, ранима, до чего ясны твои мысли, как остро чувство достоинства и справедливости…
Начал уже удивляться своим «гаврикам». Забавно…
А картины из зала современного искусства большого впечатления не произвели. Не те картины? Не задерживаясь, молча, переходили от полотна к полотну одно другого больше. Мимо паровозов, самосвалов, сталеваров и домен. Нет, не труд, всегда благородно поднимающий человека, не труд, а лишь его приметы, атрибуты труда назойливо лезли в глаза, вздымаясь кранами, бетонными блоками, дымами, башнями и кузовами машин. И это была главная беда такой живописи. На других полотнах, часто огромных — во всю стену, — лица были искусственно ликующие, фигуры поставлены в нужную художнику позу. Праздник заслонял труд и вытеснял человека.
Вот сталевары закончили плавку. Сплошь ликование. Шляпы на затылке.
Вот тракторист сидит за рулем, на шапке цветочки. Точно на свадьбу едет…
Молчали мои каменщики, молчали сталевары, молчали девочки с камвольного, недоверчиво щурилась Чуркина, ребята из ПТУ зевали. Постное лицо Столярова. Презрительное у Нечесова.
— Что это? Невидаль… Плакаты, — указал на огромнейшую картину, где чудовищный самосвал «БелАЗ» высыпал на зрителя бетонные кубы, а в сторонке стояли деревянно рабочие с такими же бетонно застывшими углоскулыми лицами.
— Нравится?
— Не-а…
— Но ведь это работа, труд, рабочие люди.
— Ну и чо? И не похоже нискоко… Только — в телогрейках. На людей не похожи. Набрал кирюшников в гастрономе. Нарисовал… Рабочий-то — человек… А тут чо? Как им сказал — так и встали…
Заспорили было, но спор скоро утих. Стояли у картины «Плавка выдана!». Говорил Алябьев:
— Вот все тут верно и неверно… Печка мартеновская, а стоят доменщики. Это первое. Верно, радость есть, когда металл сварится, пойдет в канаву. Сколько с ним мороки-то. Пробы таскаешь… То… Се… То шлаку много, то сорт не тот… А никто у нас так вот не становится. Некогда. И устаешь в жару-то! Язык на сторону. Никто на канаву не пялится. Ослепнешь. Долго не поглядишь. Идет металл — и добро… Ну, сбегаешь, выпьешь газировки с солью, с ребятами малость потреплешься, и опять работа. Печка-то не стоит. Ей шихту давай. Работает печка, а мы вкалываем. А тут? — Вдруг встал в наполеоновскую позу, оперся на невидимую клюку, точь-в-точь как там, на картине, задрал голову. Захохотали, пошли дальше.
Все понятно. Согласен со многим. Где «душа» у этих картин? Где человек? Чтоб перед ним шапку долой. Чтобы слеза из глаз, чтобы хотелось самому схватиться за лом, за лопату, за винтовку. Есть такие картины, есть! Где именно? В тех же галереях. Есть Пластов, Дейнека, Лебедев, есть и другие, а рядом — поддельная правда, сусальный реализм, выламыванье и подражание всем: импрессионистам, детям, африканцам, ацтекам, первобытным, Сикейросу, иконам, Гуттузо, возрожденцам, Водкину, Рублеву, Кустодиеву — подражание. Страшное слово, растущее из немощи, из жажды славы. Нужны слава, имя, заработок. И рождается самосвал, появляется тепловоз, дымит домна и булыжное лицо с каменными скулами выписано-вычерчено, есть все приметы труда, есть все приметы рабочего, нет души, нет любви, ничего не выстрадано художником, молчит его совесть.
Из галереи вышли усталые, даже Нечесов притих, не тараторил, как обычно… Было тепло, и падал крупный, слипшийся в хлопья снег. Предвестник широкой оттепели. Синели над крышами и по горизонту глухие облака. Свежо пахло, и снег мгновенно разукрасил всех белыми, влажно тающими пятнами. Девочки ловили его на рукав, на варежки, простодушно слизывали, бегали, смеялись, взвизгивая, лукаво посматривали — почему-то они напоминали молодых собак (да простится мне такое сравнение, но, во-первых, люди часто напоминают разных животных, до амеб даже, до простейших, во-вторых, собак я люблю).
— Ох, как есть хочется! — жалобно сказала Таня Задорина.
— Ой, правда, девочки!
И все мы посмотрели на Чуркину, словно она обязана была нас кормить.
— Ну, ты, повариха, староста, — сказал Нечесов. — А как бы пожрать бы?
По правде говоря, и мне сильно захотелось есть после возгласа Тани Задориной. Эта желтая подсолнуховая девчонка вполне оправдывает свою фамилию. Весь день она крутилась возле меня, ревниво оттесняла Лиду Горохову, смотрела мне в рот, заглядывала в глаза, всячески старалась обратить на себя внимание. И пришла она сегодня с такими разрисованными глазами, что я едва удержался от внушения. Надо же все-таки пределы знать… Вдруг осенило! Да ведь она же не зря не пропускает ни одного занятия, ни одного урока истории, не зря каждый раз приходит на нулевой урок, не зря ее голова-подсолнух так часто всовывается в учительскую на переменах. Этого мне еще не хватало! Почувствовал себя глупо. С одной стороны, вроде бы что мне-то, я — учитель, классный руководитель, не смотрю, не вижу, не знаю, а с другой стороны, стало как-то жаль эту кубышечку, так доверчиво и прямо идущую по пути своего чувства. Этого мне еще не хватало…
Все смотрели на Тоню Чуркину.
— Ну что? — сказала она. — Пойдемте… К нам, в «Рассвет».
— Ой, у меня же денег… только на трамвай. — Горохова залилась своим алым румянцем.
— Подумаешь, — сказал Нечесов. — Эточто? — Достал четвертную.
— У тебя-то откуда? — удивилась Чуркина.
— На мороженое дали…
— Ух ты, богатый! — засмеялись девочки.
— Да что там! Пошли. Есть деньги, скинемся… Пошли обедать, — заключил Алябьев. — Владимир Иванович, только с нами…
— Владимир Иваныч? Мы вас не отпустим! — сияя, сказала Задорина. — Можно, я вас под ручку возьму? — Не дожидаясь ответа, плотно прихватила меня слева.
— Танька! Ты Владимира Ивановича не присваивай. Не смущай. Он наш! Общий! — смеясь, сказала Валя Соломина.
В кафе сдвинули столы, уселись тесно, и опять получилось — слева Задорина, пряно благоухающая духами «Красный мак», справа Лида Горохова. Впрочем, если уж начистоту, нисколько я не был против. Я ведь не железный. Только стараюсь таким казаться. Тоня нарядилась в белый халат, в колпак с отворотами. Еще более значительная и самостоятельная, подносила горячий острый, с чесноком, суп харчо по-грузински — все-таки тут ведь ресторан вечером! Расставив тарелки, велела Нечесову отнести подносы, важно села на среднее место напротив и обвела стол уже нарочито суровым взглядом домоправительницы, чуть розовея при этом.
— Ну? У всех все есть? Хлеба хватит?
— Ну!! — не сговариваясь, ответили мы.
И суровая Тоня засмеялась.
В ЖЕНСКОМ ЦАРСТВЕ