Внуково, регистрация и задержки рейса, табло с намертво застывшими желтыми буквами по черному полю, объявление о посадке в половине одиннадцатого, давка у трапа, слепой, казавшийся бесконечным полет в непроницаемой, усыпанной холодными звездами темноте…
С кем это было? Когда? И было ли вообще?
Все, что произошло со мной в минувшие сутки, видится кусками, отдельными фрагментами, обрывками чего-то целого, что, как ни тщусь, не могу соединить, уместить в сознании. Наверно, лучше и не пытаться.
Я дома. Это единственное, что способна понять.
Сумка валяется в прихожей. Зонтик я бросила на кухне, где мы с Сережей только что пили чай, и он, подкладывая мне бутерброд за бутербродом, рассказывал, как удачно все получилось, как ему удалось подписать акты и вернуться на три дня раньше срока. Еще он рассказывает, как искал Димку, как они ждали меня и варили пельмени, как Димка слопал полпачки и у него вздулся живот, как ровно в девять он «отрубился», а через полчаса проснулся и, точно лунатик, пошел блуждать по комнатам, проверяя, не вернулась ли мама.
Я слушаю, тупо киваю головой. Я просто не в состоянии усвоить все, что слышу, и Сережа замечает, осекается на полуслове, помогает раздеться, набирает ванну с хвоей, и, когда, искупавшись, я выхожу, закутанная в полотенце, подхватывает меня на руки.
Он несет меня через комнату. Прямо перед собой — в зеркало — я вижу его плечи и шею, вижу спину, перечеркнутую моей узкой, более смуглой рукой, повернутое в профиль родное лицо. Он прижимает меня к себе, шепчет: «Саша, Саша, Сашенька!», и с каждым «Сашенька» дышать становится все трудней, и слезы (разве не глупо?) текут по щекам…
У порога спальни он опускает меня. Я подхожу к кровати, снимаю покрывало и, поправляя подушки, без всякой связи вспоминаю вчерашний вечер, томик Чехова, вспоминаю Андерсена и сегодняшний разговор с Женей…
Внезапная, смутная еще догадка заставляет меня включить свет и поднять матрац.
На обтягивающем кроватные пружины чехле лежит маленькая, твердая, как сушеное ядрышко, горошина.
Я поднимаю ее, хочу показать Сереже, но слова застревают в горле, и я реву, открыто, не стесняясь, чувствуя, как в груди что-то медленно оттаивает, отпускает и уступает место полному и свободному ощущению покоя и близкого, возможного, доступного мне счастья…