поливает соусом, разрывает, вонзает в него крупные желтые зубы, хрустит костями, чавкает. А Красавин жужжит над ухом:
— Кстати, о Москве. Был я в Москве на семинаре, возили нас на жилой массив, показывали, как строят. Запудривают мозги: АСУ да АСУ. Знаем мы эти АСУ, говорю, не один выговор за них схлопотал, вы мне покажите, говорю, готовый дом. Завели в готовый. Так я им, как зашел в первую же квартиру, двадцать замечаний, не сходя с места, нашел. А вы, Иван Иванович, говорите!
— Ты мне сделай, как в Москве, хотя бы, я тебе не глядя подпишу, — отвечает добродушно Хохряков. Ему жарко, он снимает пиджак, вешает на спинку стула, вытирается бумажными салфетками и бросает на стол, лезет пятерней под рубаху, царапает брюхо, снова берется за жирного цыпленка. Лицо его еще пуще багровеет, на плохо бритых щеках яснее проступают белесые пучки щетины.
— Хорошо, ребята! — Хохряков облизал пальцы и опрокинул в себя еще одну рюмку. — Стихи охота почитать...
Как только дошло до стихов, Красавин быстро вынул из-под себя черную папку, положил ее на колени и расстегнул. Переглянулся с Лычкиным.
— Кого вам почитать? Сережку Есенина? Или Женьку Евтушенко? Нет, вот что я вам прочту, пожалуй! — и Хохряков начал, резко, грубо, глухо рявкая, взмахивая над столом огромной пятерней:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух...
— Сильно умно, — заметил Алабухов, — это для школьников. Вот сын их у меня долбает, а по мне — лучше уж анекдоты.
Но Красавин шикнул на него, и тот умолк. А голос Хохрякова хрипит, не сбиваясь:
...медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна...
— Хорошие стихи! — не прерывая его, бормочет Красавин. — Ах, Иван Иванович, умеете вы достать до сердца.
— Да, умеете выдать, Иван Иванович, — вторит Лычкин.
За соседними столиками смолк говор, головы повернулись: одни смотрят с улыбкой, другие с насмешечкой, третьи замерли и внимательно вслушиваются. Откуда-то припорхнула молодая, белокурая, накрашенная, придвинула стул, села рядом с Хохряковым, взяла его красную руку. Он повернулся к ней, однако ни лицо его, ни голос не изменились.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу...
— Ах, пойдемте к нам! — залепетала накрашенная, дергая его за руку, когда он кончил. — Мы любим стихи, а их никто не знает. Не мужчины, а троглодиты. Пойдемте!
— Я, дочка, устарел для ваших компаний, — Хохряков вынул свой голубой платок, промокнул глаза.
— Нет, нет, вы живой человек среди всех этих...
Красавин наклонился и шепнул ей:
— Ты иди, не мешай, у нас деловой обед.
— Идите вы к черту, деловые люди, надоели, — огрызнулась она и снова повернулась к Хохрякову. — Можете еще что-нибудь почитать?
— Я все могу, — погладил себя по животу Хохряков.
— Иван Иванович, — заплетающимся языком заговорил Красавин, — извините, для разрядки я бы хотел немного... э, продолжить наш деловой разговор. — Красавин пьяно ворочал языком для куража, на самом же деле был почти трезв — он быстренько выхватил из черной папки акты сдачи дома и положил перед Хохряковым. — Подпишите, Иван Иванович, держу пари — завтра мои все сделают. На что? — протянул он руку.
— Ты опять со своими бумажками? — вытаращил глаза Хохряков, не замечая руки. — Н-не сделать тебе, и подписывать не буду.
— Иван Иванович, клянусь, сделаем!
— Кого обмануть хочешь? Завтра, завтра! Хулиган я хулиган, от вина и женщин пьян... — и он опять потянулся к накрашенной.
Красавин отложил папку с актами, шепнул что-то Лычкину, Лычкин подошел к официантке, и та принесла еще графин и холодных закусок. Красавин разлил по рюмкам, Хохрякову наполнил фужер, всучил в руку. Тот взял не глядя, продолжая беседовать с накрашенной.
— Иван Иванович, за женщин!
— Да-да, давайте! — Хохряков повернулся, выпил фужер, крякнул, съел свою порцию салата и снова повернулся было к женщине, но ее уже не было — Красавин успел сказать ей, чтоб она катилась ко всем чертям и не мешала. Хохряков сразу как-то обмяк, опьянел.
— Э-эх, ребята, нету Сережки Есенина, нету!
И меня по ветряному свею,
По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску!
— Эх, дорогие вы мои, очерствели вы, нехорошими делами занимаетесь. Всё хотите продавать и покупать, алхимики вы.
— Алхимия считалась благородной наукой, Иван Иванович, — пьяно ворочая пальцем, ласково сказал Алабухов.
Красавин понял: момент упущен, кончилась у Хохрякова стадия благодушия, началась стадия разоблачения — эти стадии ими всеми уже давным-давно изучены. Сейчас, если круто не повернуть ситуацию, дойдет до ругани, до скандала в ресторане — и это Хохряков любит, — и тогда все пропало. И он круто повернул:
— Иван Иванович, поехали в дом отдыха на шашлыки!
— Пр-равильно! Ближе к природе, Иван Иванович, гудеть так гудеть! — отчаянно махнул рукой Алабухов.
— Ох и алхимики, ох и дельцы! — грозил им пальцем Хохряков, но уговорить себя позволил.
В вестибюле, пока он ходил в туалет, Красавин жаловался Алабухову:
— Я уже не могу, у меня язва разыгралась, этот дирижабль меня в гроб загонит и по миру пустит!
Затем отвел в сторону Лычкина:
— Тебе придется ехать в управление. — Написал он записку главному инженеру, что на работе его до вечера не будет и что надо еще сегодня сделать. Да Красавину просто не хватило бы денег на четверых. — Ну что этот главбух, свинья, всего пятьдесят рублей выдал, у меня же почти ничего не осталось! У тебя есть какие деньги? Выгреби, дай, завтра отдам.
Лычкин поскреб в карманах, наскреб восемь рублей.
— Давай! — забрал их Красавин.