лужице нефти, замешанной еще неостывшею кровью.
Если пересечь завод имени Либкнехта, бывший «Монблан», пройти мимо стройных труб крэккинга в самый дальний угол завода, можно увидеть здесь старую мешалку и красную надпись, проступившую сквозь серые камни:
«Здесь был убит полицией линейщик Наджаф».
И — дата.
Карл Либкнехт, имя которого носит завод, родился в Лейпциге, в этом лучшем городе книгопечатания, а Наджаф — родился на песчаном берегу Апшерона. Когда Карл еще сосал грудь своей матери, его отца бросили на два года в крепость, — за государственную измену, как было сказано в акте, за протест против захвата Германией Эльзаса и Лотарингии. Малюткой Карл видел упрятавшие отца мшистые стены крепости Губертсбург.
«Сегодня, — писал Либкнехт через сорок семь лет в своей предсмертной статье, — раздается лишь подземный гул вулкана, но завтра вулкан разразится огнем и похоронит убийц под потоками своей пламенной лавы».
Когда разбирали архив полицейского участка, товарищ Вано, комиссар, нашел копию служебной записки пристава Шпака бакинскому полицмейстеру. Там было сказано, что бандит Наджаф (из анархистов, экспроприаторов) совершил покушение па жизнь пристава, был задержан чинами полиции и при попытке к бегству убит. Внизу была короткая и грязная, точно плевок, подпись: Шпак. Имя Наджаф — не редкое на Апшероне, и комиссар Вано среди архивной пыли не припомнил Наджафа, линейщика.
«Высоко, — писал Карл, — поднимаются волны событий, и нам не впервые случалось падать с высоты в самую глубь. Но корабль наш неуклонно и гордо держит свой курс на конечную цель, на победу».
Карл был на гребне гигантской волны, а Наджаф в ее темной пучине.
И еще писал Карл в своей предсмертной статье:
«Тогда воскреснут трупы убитых борцов и потребуют отчета от проклятых убийц».
Промысел имени Карла Либкнехта и мешалка имени Наджафа, линейщика, говорят живым об убитых. Это воскресли трупы убитых бойцов и требуют отчета от проклятых убийц.
Стена
«Я совсем стар, — думал желто-седой человек, проходя мимо кирхи. — Мои глаза не увидят нового здания. Я совеем стар».
Пятьдесят лет назад он был студент-математик.
Кибальчич говорил Желябову: «Если бы не царское правительство, я бы, конечно, изобретал машины и орудия для обработки земли; а теперь приходится бомбами заниматься». Революционеры шесть раз пытались убить царя.
Студент-математик избегал беспокойных людей.
Старик помнил день первого марта. Падал влажный снежок. Шли по улицам дамы, пряча руки в маленьких муфтах. На Екатерининском канале красным веером взорвалась банка от монпансье. Был убит царь. Черные казаки пролетели над снегом, хлеща воздух шашками. Дамы вырвали руки из муфт, раскрыв рты, как рыбы, бросились в стороны. На теле Гриневицкого, взорвавшего царя и себя, тюремный врач насчитал пятьдесят три раны.
А студент-математик сидел в теплой комнате, в мягком кожаном кресле и читал «Вариационное исчисление» Эйлера. Человек с эполетами, струившими свою мишуру на зеленый мундир, с любовью смотрел из золоченой рамы на внука. Мокрый снег шел за окном, падал на побуревшие пятна в снегу у канала. Комната была теплая, шоколад на столе горячий и сладкий. В книге не было ни развороченных кусков мяса, ни летящих казаков, ни беспокойных упрямцев. Мир кривых, казалось студенту, ясен и гармоничен.
«На том месте, — вспомнил старик, — где убили царя, я видел — построили церковь. Она стоит уже четверть века. Теперь я вижу — ломают кирху. А пройдет, может быть, четверть, ну, скажем, три четверти века, и на новом месте вырастет новая церковь.»
«В мире есть закон противоречия между суетой человека и сохранением фактов. Так было тысячу лет.»
— Через три дня, — сказал пионерам вожатый, — начнут перестройку правого корпуса кирхи, что на углу, — вы знаете. За эти дни надо разобрать внутренние кирпичные стенки и сложить кирпичи в штабеля — для будущей стройки клуба связистов. Связисты — так называются работники почты, телеграфа, телефона и радио. Они связывают наш Союз в один крепкий узел.
— В Таджикской республике, — сказал пионерам вожатый, — письмоносцы, груженные почтой Москвы, скользят но узеньким тропам вдоль торных рек. Радисты будят вас по утрам. Радисты выводят наши корабли из беды, бросая крик SOS! — спасите! Но сегодня у связистов нет лишних рук: они бросают крик о помощи нам — пионерам. Мы должны им помочь разобрать стены кирхи.
Впереди шел вожатый. Он был на голову выше ребят. (Желто-седой человек, проходя мимо, вспомнил сказку о крысолове из Гаммельна, своей чудесной игрой завлекшем детей на гибель.) Вожатый вел пионеров ломать стены кирхи.
Пионеры рассыпались по узким, вделанным в стены лесенкам, точно матросы по вантам. Ребра старой кирхи были упругие, мясо — старчески жилистое. Каждый кирпич кусался, царапался, прежде чем удавалось оторвать его от груди кирхи. Загорелый мальчик ломал плечи креста, вросшего в стену. Но старый крест не хотел умирать: он изловчился, метнул кирпич в Юрку, — так звали мальчика, — ужалил ногу через кожу ботинка. Сердце мальчика сбилось в комок. Мир потерял свои очертания в чечевице слезы. Но еще голубей стало небо в раздвинутых* окнах, красней флаг над черным амвоном.
Huns sullen Bethaus sein» —
«Дома да будут церквами» — бушевала черпая надпись.
— Ерунда, — сказал Юрка. — не больно.
Он удивился голосу, метавшемуся у крыши, как подбитая птица.
— Ты говоришь что-то, Юрка? — склонились над ним галстуки, силясь понять движения губ.
Вожатый велел снять ботинок, чулок. Багровая рана раскрылась на подъеме ноги. На лбу вожатого (кого старик считал крысоловом) забота черным угольком провела борозду. Ботинок повис на шнурке в руке пионера-соседа.
— Холодной воды! — распорядился вожатый.
— До дому близко, допрыгаю, — сказал раненый, улыбаясь и растирая слезу на щеке.
— Мы донесем тебя. Юрка, — пропел хор пионеров.
Из туманности возникла земля, и камни на ней, и травы, и звери. Наш пращур с болью оторвал передние лапы от земли и стал человеком.
Ну, и теперь многорукий архитектор ломал хребет заплесневевшего здания и для нового складывал кирпичи в штабеля.
Стена разделяла две смежные комнаты коммунальной квартиры.
По одну сторону стена была страницей чудесной ботаники: необычные растения цвели здесь наперекор привычным законам. И среди своенравной жизни цветов на обоях вырезанный из журнала упрямо шагал между двумя полисменами американский пионер Гарри Айзмен. Стена была обращена к восходящему солнцу.
У стелы на кровати лежал загорелый мальчик. Одна его нога была обута в снежный валенок марли. Больной читал книгу. Китайский мальчик, — повествовали страницы, — по имени Уанг был друг красных пик, революционных крестьян в широкополых соломенных шляпах. Бонза (значит — монах) хотел выдать красные пики минтуаню (по-русски — помещикам). Но