— А он, — профессор вновь ткнул в сторону существа. — Вавилонский или… ну, пускай будет, Лемурийский?
— Подумайте, профессор, вы же умеете складывать два и два. Вавилон пал, их Дракон похоронен где-то глубоко под землей. А этот — единственный, что остался. Думаю, вы понимаете, почему я так… настороженно отношусь к нему.
— И собираетесь что-то с ним сделать? — фраза прозвучала так, словно зоозащитник увидел дворовых детишек, поджигающих кошкин хвост.
— Я собирался его поймать, пока он шлялся по разным оттискам стараниями глупцов, — Визирь Духовного Пути сделал какой-то непонятный жест рукой. — Это же абсолютно нормально — искать сбежавшего домашнего питомца. Дракон должен быть на своем месте, профессор — и не только потому, что я этого хочу, что мне это… скажем так, весьма полезно.
Заххак наконец-то зашагал, словно бы гуляя по воде.
— Всего хорошего, профессор, поправляйтесь, и доброго утра. Еще увидимся — обязательно. И, я надеюсь, в более… открытых обстоятельствах.
Последние два слова ужалили разум — буквально.
Грецион решил задать вопрос, необходимый в конце любого откровенного разговора, тем более, если речь касалась мудрых, могущественных и таинственных правителей древних, мистических континентов.
— Ну и зачем вы все это мне рассказали?
— Это — отнюдь не тайна, — магус даже не обернулся. — И таков Духовный Путь — будь открытым, да и откроется просветление тебе.
У профессора почему-то сложилось ощущение, что последнюю фразу Заххак придумал только что.
— Вас ждут к завтраку, профессор, — слова, опять тяжелые, как чугунные наковальни, ударили по голове Психовского. — Поторопитесь — аппетит барона не знает границ. И поднимайтесь аккуратно — в вашем состоянии лучше не спешить.
Посыл был понятен и без дополнительных пояснений — Грециона послали куда подальше, но он задерживаться и не собирался.
Еле-еле поднявшись обратно в храм, уже заполнявшийся первородными лучиками утреннего, гранатового солнца, профессор плюхнулся на каменный пол, схватившись за голову. Тошнота и боль почти отступили, и как только они сошли на нет, оказалось, что сил идти прямо сейчас особо не осталось.
Психовский разлегся на каменном полу храма, потом сел и, несколько минут сверля взглядом пустоту и белые исписанные стены, наконец-то встал, уже почти не шатаясь, и неспеша пошел к колоннам, плюнув на статую пернатого змия — образно говоря, конечно, хотя не против был сделать это буквально.
Улица дышала утренней свежестью, постепенно просыпаясь — туман почти отступил, солнце врезалось в древние камни и неспешно, подобно плохой электрической плитке, подогревало воздух.
Профессор, в отличие от друга-художника, не курил, но любил затягиваться теплым воздухом, особенно рано-рано утром, и ради такого мог встать ни свет, ни заря — просто чтобы с чашкой кофе в погожий летний денек выйти на балкон. Такой теплый воздух был полон жизни, и тело наполнялось каким-то неподдельным счастьем просто оттого, что ты — здесь, ты — живой, ты — встречаешь этот рассвет; а Грецион Психовский до боли в суставах любил жизнь, какой бы стороной она к нему ни поворачивалась — и осознание того, что в каких-то оттисках его уже давно нет на этом свете, начинало пугать так сильно, что доставало до самых глубин сознания, туда, где живет леденящий ужас. Другой вопрос в том, что в этих оттисках все было по-другому, и даже Грецион был слегка другой — чуть более строгий, чуть более сдержанный, чуть более безответственный, чуть более грубый. Но профессору все равно почему-то казалось, что это все он сам, то есть это и был он сам, но только слегка отличный от самого себя… Да, терминология конечно хромает, но, говоря совсем просто: Психовский не видел особой разницей между собой во всех оттисках. Смерть она и есть смерть, не важно для кого. И точка.
Задним числом профессор слегка завидовал лемурийцам, застывшим между оттисками, под тринадцатым знаком Зодиака, едиными для всех оттисками — они-то хотя бы знали, что если живы — то всегда и везде, а если мертвы — то раз и навсегда.
Утро придало профессору новых сил, словно сказав: «Давай, дружок, возрождайся, нас ждут великие дела».
Тело Психовского, тем временем, дошагало до прямой дороги к дому Бальмедары, а мысли вновь вернулись к чертовым змеям в архитектуре — нет, никто не отрицал, что это все влияние гигантских ящериц, но слишком много набиралось совпадений, и слишком сильна была кричащая от тревоги эмоция, чтобы игнорировать ее — по крайней мере, для чуткого и проницательного Рака-Грециона в этом оттиске. А разговор с Заххаком только подлил догадок в огонь.
Если дверь возможности не открывалась сразу, Грецион пытался выломать ее. Если же она оказывалась слишком прочной и не поддавалась, то профессор ждал, пока ее кто-нибудь не откроет изнутри, и только потом сдавался — да и то, поглядывал, не появилась ли где щелка или тайный лаз.
Сейчас профессор Грецион Психовский находился на стадии «попробовать открыть по-человечески».
Рассвет упивался лиловым.
Красно-желтые лучи солнца градом падали на кроны деревьев, проносились свозь них и наполняли вековечный лес туманным свечением, киселем растекающемся по земле и прогоняющим кусачие сизые тени.
Сунлинь Ван тонул в утреннем потопе — но ему нравилось.
Ночью он задремал где-то среди светящихся грибов, чего ни один нормальный человек не сделал бы в настолько старом и не самом-то дружелюбном лесу, но старый китаец знал, что делает. Он умел быть едиными с природой, и природа — какой бы дикой, необузданной и жестокой она ни была, почти всегда отвечала взаимностью.
По необъяснимой науке причине, ни одна тварь — даже голодная и не брезгающая человечиной — не подобралась к алхимику. Возможно, простая удача, возможно — грибы отпугивали зверей, а возможно Сунлинь Ван просто облил себя какой-то алхимической дрянью, от которой несло, как от стаи диких потных кабанов.
Но теперь, утопая в бархатном утре, алхимик продолжал путь, внимательно вглядываясь в ветки деревьев — он как-то недовольно морщился и шагал все дальше и дальше, периодически позволяя пестрой тропической бабочке сесть на руку или на гладкую голову. В конце концов, бабочка — не голубь.
Достопочтимый алхимик Сунлинь Ван искал, а деревья, будто догадываясь, что ему нужно, прятали ветки куда подальше.
А поодаль, всегда следом и немного в стороне, в том же направлении и к той же цели, следов уже не оставалось, но трава приминалась, а ветки хрустели под ногами — казалось, что сами по себе.
Брамбеус пошел на третий круг.
Не то чтобы его желудок был бездонным (в таком случае давно бы пылиться барону в кунсткамере), просто рацион лемурийцев состоял практически полностью из фруктов, овощей и какой-то, цитируем барона, «травы» — гостям местные предлагали то же самое. Так вот, будь Брамбеус в своем фамильном имении, его бы с лихвой хватило на один круг — потому что даже в грандиозного барона не влезло бы больше одного печеного поросенка, трех жареных карпов, парочки куриных окорочков, бочки селедки, тарелки тушеной капусты, ножки утки с яблоками, пирога с яйцом и мясом, торта с заварным кремом и кружек пяти хорошего, наваристого, домашнего пива. Угощение лемурийцев же щелкалось, как семечки, и голод пропадал где-то кругу к пятому, если не к шестому, уж тем более — за завтраком, где мясных блюд набиралось на пол-укуса.